Мальчишка поплелся к столбу. Корзину я оставил себе заложницей.
Там мы были расистским меньшинством; попав в Израиль, стали расистским большинством. Я это слышал от многих своих соучеников и приятелей, приехавших сюда, как и я, на волне массовой репатриации последних лет. Не знаю. Я вообще уже с трудам разбираюсь в дебрях и бреднях идеологий и иерархии ценностей — как еврейских, так и общечеловеческих. Если преподаватель истории КПСС Костычев из Института стали и сплавов, в котором я успел проучиться один год до подачи документов на выезд, председательствует сегодня в беэр-шевском отделении организации "Репатрианты за мир", то о чем вообще можно говорить? Как бы там ни было, неприятные воспоминания того первомайского дня связаны у меня не с расизмом, а с Матвеем.
Сначала все шло строго по плану. Народ, как и предполагалось, перепился, а Вита была доведена до требуемой кондиции и позволяла мне во время "слоу" трогать себя за попку и целовать в краешек рта. Волнообразными движениями я повлек ее в приготовленный добрым Гершензоном отдельный кабинет. Закрыл дверь на защелку, уложил на диван и начал, выражаясь словами Мопассана, "раздевать мягкими, как у горничной, руками". Вита сопротивлялась, но вяло, а я был напорист и почти что демоничен. Горячий шепот "ну пожалуйста, не надо" зверски возбуждал меня. Бесконечно медленно доведя донизу застежку на молнии ее джинсов, я перешел к лифчику. Тут меня ждала засада. Из-за отсутствия опыта я не догадался, что этот предмет женского туалета в некоторых конструкциях расстегивается спереди, а не сзади. Я судорожно шарил руками по худенькой спине, когда из-за стены послышался взвинченный голос пьяного Матвея: "Где они спрятались, суки!" В следующий момент он вышиб ногой хлипкую дверную защелку и бросился на меня с кулаками. Я был настолько потрясен и ошарашен, что даже не пытался защищаться. До того как его оттащили от меня подоспевшие доброхоты, Матвей успел под виолеттин музыкальный визг разбить мне губу и расцарапать щеку.
Потом мы плакали друг у друга на плече, закрывшись от остальных на кухне. Матвей все повторял: "Прости, старик, но я никогда еще так не нажирался. Я просто себя не помнил. Извини, старик, автопилот не сработал". Сказать по правде, я на него совершенно не обиделся. Ситуация была в высшей степени идиотской и комической. Так я к ней и отнесся. Но та история, я думаю, положила начало нашим странным отношениям с одной и той же женщиной. Задала, так сказать, вектор. Дух Алины витал по той гершензоновской комнате...
...Мальчик отвязал флаг от столба и сбросил его на землю. Я посмотрел на часы. Было полвосьмого, смена кончалась через тридцать минут. "Давай сначала к Абу Джабри за сигаретами, а потом — домой", — предложил я Кахалани, вернувшись в пропахшую бензином и маслом нагретую кабину. Он кивнул, и я взял трубку переносной рации:
— Восемьдесят седьмой вызывает Тигра. Прием.
— Тигр вас понял. Прием.
— Фуражка Илья и извозчик Йоси просят разрешения вернуться в гардероб через двадцать пуговиц. Прием.
— Разрешаю. Прием.
— Тигр, я люблю тебя! Конец связи.
Закупившись у Абу Джабри сигаретами, медленно, чтобы как можно больше растянуть оставшееся время, мы покатили в сторону базы. Даже паршивая погода и неприятный осадок от эпизода с палестинским мальчишкой не могли испортить мне предвкушения завтрашнего праздника, когда, закинув вещмешок на заднее сиденье машины и сгрузив туда же ненавистный М-16, я поеду на два отпускных дня домой, в Иерусалим. Два дня, конечно, не много. Но можно успеть оторваться. Схожу в "кантри клаб" — подергаю железо, попарюсь в сауне. Вечерком разговеюсь водочкой, выпишу женщину. Нет, не так: сначала выпишу женщину и разговеюсь с ней водочкой до основанья, а затем... Интересно, Алина будет завтра в широком доступе или, как у нее все чаще водится, в глухом отказе? Если Матвей успел вернуться из своего вояжа, то мои шансы, как говорили в незабвенном физмате, стремятся к нулю.
Матвею я звонил в воскресенье, и разговор был какой-то странный. Он сказал, что завтра уезжает на несколько дней за границу, а когда я спросил — куда, запнулся, замялся, а потом ответил, что в Амстердам, к друзьям. В какой Амстердам, к каким друзьям? С каких пор у него друзья в Амстердаме? Я просто взбесился. Заорал на него: "Колись давай, гад! Что за разъезды? Опять в Югославию намылился, волк?!" Но Матвей неожиданно тихим и, как мне показалось, пришибленным голосом ответил: "Только не обижайся, Илюха. Но я, правда, не могу сейчас об этом говорить. У тебя ведь в пятницу увольниловка, да? Так я, скорее всего, до пятницы вернусь. Нет, точно вернусь! Тогда и поговорим, о'кей?"
Что я мог ему на это ответить? Я промычал: "О'кей, как скажешь..." И Матвей на том конце провода вздохнул с облегчением:
"Классно! И нажремся тогда в лучших традициях, ага? Ну давай, защитник, береги там себя. И братьев наших постарайся не слишком обижать. Все. Целую, обнимаю, и — до пятницы!"
II
В огромной палатке, полученной ЦАХАЛом лет двадцать назад из списанного американской армией инвентаря, чадила нефтяная печка, безнадежно разлаженная сотнями любительских рук милуимников. На колченогом столе посреди нашего шатра валялись две потрепанные книги: "Уловка-22" на иврите и "Остров Крым", естественно, по-русски. Я брезгливо скинул на земляной пол ботинки с налипшими комьями грязи и, не раздеваясь, повалился на койку. Душевая была метрах в пятидесяти от палатки, и тащиться в нее по холоду меня ломало. Завтра дома помоюсь. А сейчас — сигаретку и спать.
Матвей обладает завидной способностью засыпать в любой позе и при любом шуме. У него можно в литавры бить над ухом, и он не проснется. Я же засыпаю всегда с великим трудом. Мне нужны комфорт и тишина. Но в палатке не было ни того, ни другого. От печки несло гарью, полог бешено колотило под струями дождя и порывами ветра, а свободные в этот час от патрулирования товарищи по оружию варили на походном примусе кофе и вели более чем оживленную дискуссию, от которой, если не быть знакомым с израильской культурой спора, можно было ожидать, что она вот-вот перейдет в драку.
Со времени дикого и нелепого убийства премьер-министра прошло почти три месяца, но разговоры и дебаты вокруг него, как в прессе, так и в народе, не утихали. Склонившись над джезвой, Йоси Кахалани и его земеля Асаф Муалем обсуждали опубликованные на днях выводы комиссии Шабтая, назначенной расследовать обстоятельства убийства. Рони Вайнберг, флегматичный программист из Хайфы, принимал участие в беседе саркастическими репликами, которые он подавал, лежа совершенно неподвижно на соседней с моей койке.
— Я, ребята, честно скажу: ни хрена не понял в выводах этих, — признался добродушный Йоси. — Что Итай Амит убил премьера, я и раньше знал. А кроме этого, ничего нового нам, кажись, и не рассказали. По радио слушал, по телевизору смотрел, не понял ни фига.
— Ты бы сначала экзамены на аттестат зрелости сдал, а не сразу в шоферюги шел, — менторским тоном произнес Асаф.
— Я имею вторую степень по математике, но, сказать по правде, тоже ничего не понял, — подал Рони голос из своего угла.
— А что тут понимать? — Асаф улыбнулся с видом превосходства. — Накачанный правой пропагандой, Итай Амит убил премьера. Виноваты люди из отдела личной охраны БАМАДа[7]. Ну и косвенно все эти фанатики-поселенцы, раввины всякие. По-моему, все понятно.
— Понятно? А почему, например, смертельно раненный премьер ехал в больницу "Ихилов" в сопровождении одного только шофера — телохранителя, тоже раненного? — Рони говорил ровным и размеренным голосом, как на ответчике информационной службы. — Почему к раненному премьеру не бросилась ни одна из семи дежуривших на площади бригад "скорой помощи"? И почему, спрашивается, — тут Рони даже приподнялся на локте и поправил очки с толстыми стеклами, — телохранитель, велевший шоферу гнать в "Ихилов", вместо того чтобы обеспечить оказание первой помощи на месте, получил благодарность, а не взыскание? Все это тебе понятно?