Сейчас вое это повторяется на ином уровне. Речь идет об активном преобразовании мира, о движении, которое закодировано в «здесь-теперь» в качестве цели. Реализация цели, экстериоризация «здесь-теперь», придает ему бытие, освобождает сознание от пессимистического в собственном смысле, безнадежного ужаса перед неотвратимым небытием. Но, в отличие от формулы Эпикура, замыкающей интересы человека в рамки его индивидуального существования (вернее, в отличие от того эффекта, который Эпикур приписывал своей формуле), экстериоризация не освобождает сознание от грусти. Сознание, преобразующее мир, заполнено общим, тем, что бессмертно, том, что проэцируется в будущее. Но индивидуальная жизнь не сводится к реализации общего, она неповторима. В грусти, вызванной ее прекращением, заключено сознание неповторимости и суверенности индивидуального бытия.
Труд и свобода
Труд стал гносеологическим и вообще философским понятием только во второй половине XIX в., только у Маркса. Напротив, понятие свободы оживленно дискутировалось в философской литературе уже в средние века, а у Спинозы оно стало фундаментальным философским понятием. Но смысл этого понятия изменился после того, как понятие труда вошло в круг исходных категорий учения о бытии и познании.
У Спинозы проблема свободы тесно связана с проблемой сущности. Если поведение субъекта определяется его ущностью (подобно тому как из самой природы геометрического образа вытекают его свойства), а не внешними импульсами, то в таком поведении воплощена свобода убъекта. Отсюда, конечно, легко вывести гегелевскую гаободу как познанную необходимость.
Экспериментальное познание мира объединяет критерии свободы и необходимости. Эксперимент исходит из необходимости предвидимого результата из прогноза, из представления о неизбежном эффекте изменений, сознательно внесенных в естественные процессы. Но эти изменения свободны в том смысле, что они должны освободить сущность от несущественного, раскрыть ход явлений, выражающих сущность, проникнуть в последнюю, т. е. продемонстрировать царящую в мироздании свободу в спинозовском понимании, свободу выявления сущности.
То, что в эксперименте фигурирует в качестве прогноза, в производственном труде становится целью. Если данный эксперимент повторяет такой же, ранее сделанный и приведший к достоверному результату, значит, он решает уже не познавательную или не только познавательную задачу, значит, процессы, происходящие при тех же заданных условиях, обладают не познавательной ценностью, а непосредственной, и их оценивают не как пример, доказывающий некоторые общие закономерности, а по их содержанию, независимо от их общности. Если прибавить к эксперименту множество таких же экспериментов, ценность его результата не увеличится. Если же прибавить к производственному акту множество тождественных ему актов — ценность результата возрастет пропорционально числу таких актов. В первом случае результатом была информация об общей закономерности, ценность которой не возрастает при повторении. Во втором случае повторение увеличивает сумму целесообразно скомпонованных элементов природы. В действительности абсолютно точное повторение эксперимента практически недостижимо, и производственные акты не теряют некоторой познавательной ценности. Но, как бы то ни было, производственный труд отличается от эксперимента более высокой заранее известной достоверностью результата. Если понимать под оптимизмом корреляцию прогноза и цели и учесть, что цель труда реализуется в процессе труда с высокой достоверностью, то можно сказать: оптимизм, высокая достоверность реализации цели — характерное определение производственного труда.
Соответственно меняется понятие свободы. Первоначальный смысл этого понятия — онтологический. Свобода противостоит необходимости, она характеризует существенную необходимость, зависимость поведения субъекта от его природы, от его имманентных определений. Затем свобода становится и гносеологическим понятием: это познанная необходимость. И наконец — активная свобода, свобода воздействия на мир, целесообразного воздействия на ход процессов в природе, причем это воздействие реально, оно приводит к заранее представленным в качестве цели результатам с высокой вероятностью, практически — с достоверностью.
Теперь мы можем очертить эволюцию оптимизма в его зависимости от деятельности разума, не только раскрывающего в мироздании порядок ratio, негэнтропию, но и вносящего их в природу.
Первое преобразование самого существа оптимизма как вывода из научного представления о мире имело место в XVI–XVII вв. В средние века — об этом уже говорилось — оптимизм черпал из науки, в качестве основной опоры, представление о завершенном совершенстве мира, о его статической, завершенной, неподвижной упорядоченности. Неколебимая гармония мироздания, неколебимая устойчивость общественных институтов и норм вселяли ощущение осмысленности индивидуального бытия. Неофициальная, «карнавальная» культура черпала свой оптимизм из сенсуальной постижимости мира, из многокрасочности, разнообразия, неожиданности его деталей. Затем появилась концепция мира без аристотелевой статической схемы естественных мест. Этот мир был бесконечным у Бруно, а Галилей перенес центр тяжести проблемы на его бесконечную сложность, на существование бесконечно малых элементов мироздания. Переход от культуры Ренессанса к культуре Барокко был связан с внедрением в сознание людей понятия бесконечности. Оно вызывало пессимистическое ощущение затерянности человека в бесконечных пространствах мира и ничтожности его жизни по сравнению с бесконечным бытием природы. Исчезал смысл обоих полюсов: человеческая жизнь по отношению к Вселенной оказалась мгновенным всплеском сознания, мгновенным и потому бессмысленным. Бесконечное бытие, лишенное устойчивой идеальной структуры в духе аристотелевой системы естественных мест, также казалось бессмысленным. Никто не выразил это ощущение с такой силой, как Паскаль. Указанная пессимистическая нота вспоминалась уже не раз, и пора, наконец, привести ее в той форме, какую она получила в «Мыслях» Паскаля.
«Мне неизвестно, — пишет Паскаль, — ни кто ввел меня в мир, ни что такое я сам. Я в страшном неведении обо всем; я не знаю, что такое мое тело, мои чувства, моя душа и та часть меня, которая порождает эти мысли, которая размышляет обо всем сущем и о самой себе и не знает даже самой себя, как не знает и всего остального»[25].
Паскаль скорбит об ограниченности человеческого бытия во времени, о неизбежной и скорой смерти и об ограниченности человеческого бытия в бесконечном пространстве и в бесконечном времени: «Я вижу, — продолжает он, — жуткие просторы Вселенной, окружающие меня, и чувствую себя привязанным к клочку этого безмерного пространства, но я не постигаю, ни почему я помещен именно в это, а не в другое место, ни почему то малое время, которое мне дано жить, совпало именно с этим, а не с другим из моментов вечности, которая предшествовала мне и последует за мной. Со всех сторон я вижу одни лишь бесконечности, среди которых я — не более как атом и тень, существующая лишь мимолетное, неповторимое мгновение. Все, что я знаю, — это, что скоро мне предстоит умереть, но особенно непостижима мне именно смерть, которой мне не избежать»[26].
В предыдущем очерке уже говорилось, что это — не столько страх смерти, сколько страх перед бесконечностью пространства и времени, перед бесконечной Вселенной, которой нет дела до человека о его бесконечно малой жизнью и бесконечно малым сенсуальным опытом. Это чувство затерянности в бесконечности и ничтожности жизни перед лицом бесконечности. Оно вытекает не только из бесконечности времени, которое сохраняет свой бег после моей смерти, но и из бесконечности прошедшего времени. Пессимизм XVII в. боится и того и другого. Это, повторим еще раз, даже не страх, а щемящее чувство невозможности охватить бесконечность, приблизиться к бесконечности, понять ее. Именно понять. Здесь, в этом пессимистическом представлении, заложено фундаментальное стремление, свойственное XVI–XVII вв., стремление к распространению рационального мышления на бесконечную природу. Это трагедия рационализма, рационализма XVII в., классического рационализма. Кватроченто видело в искусстве, именно в искусстве, преодоление одиночества, ничтожности и смертности человека. Красота связывает человека с бесконечным миром, она воплощает бесконечное бытие в конечном и ограниченном. Чинквеченто в лице Джордано Бруно ощущало heroico furore — героический энтузиазм, эмоциональный и интеллектуальный порыв к бесконечному миру, к его рациональной и постижимой сущности. В XVII в. к ощущению одиночества и смерти прибавляется еще одна компонента пессимизма. В приведенных строках Паскаля звучит прежде всего трагическое ощущение непостижимости бесконечного мира для человеческого разума. Но это ощущение выражает не только пессимистическую оценку, но и порыв к постижению бесконечного мира.