Во вторник произошла штука, обнаруживающая то, что прежде называли симпатиею сердец. Я заехал по условию к Григоровичу, для того чтоб познакомиться с Стефановой и ехать на обед с доннами, — но не застал никого. Оттуда к Лизе и с ней к Михайлову. Пока мы, голодные (из донн явились Полина, у Мин<ны> Ант<оновны>, и еще одна, но уехали без обеда), ждали Григоровича, пришел актер Бурдин, человек, как известно, талантливый, но отчасти хамоватый. Узнав мою фамилию, Б<урдин> объявляет, что одна из театральных дам восхищена мною и даже зовет меня душкой! (fi, quel ton![497]). Оказывается, что такое лестное название дано мне хорошенькой Шуберт. Вдруг оказывается, что и Михайлов видит Шуберт каждую субботу. Итак, Бурдин передаст ей, что я желаю написать для ней пиесу, а Михайлов пригласит ее в воскресенье в маскарад и познакомит со мною.
Обедали во вторн<ик> у Луи втроем, Григорович пришел после обеда. Я проводил Лизу, она переоделась, и мы двинулись опять к Михайлову чай пить. Туда еще явился какой-то малоизвестный литератор Толбин, нечто вроде Смирнова, преданный пианству и погоне за девками. От несчетного числа папирос, выкуренных Григоровичем, у меня разболелась голова и глаза стало щипать. Отныне Григоровичу будет воспрещено курить более 3 папирос в вечер.
Суббота, 26 дек<абря>.
Против ожидания, провел дома весь четверг, за исключением утреннего визита Вревской (для поднесения браслета мисс Мери на елку) и езды на Невский, для покупки себе новой шляпы. К обеду пришел Дрентельн, и мы втроем ели постный, но вкусный обед. Херес, купленный чрез Жуковского в таможне, оказался отличным. Я самопроизвольно не поехал дежурить по выставке, а оттого успел покончить свой фельетончик. Когда мы отобедали и засели в гостиной, толкуя про полковые и другие новости, между прочим, о женитьбе Капгера, вторгнулся к нам сам жених, от хлопот и счастия сделавшийся с рожи похожим на теплую калошу с собачьей опушкой. Пошли поздравления, обыкновенные жениховские возгласы и т. д. Вот что Капгер дарит на елку своей невесте: стул, стол, этажерку! ковер, серебряный сервиз, крест и золотую цепь, браслет, мантилию и еще что-то. Мне было завидно его счастию. Что за странная моя жизнь! Посреди женщин и часто любящих меня женщин — без идеи о браке, без прочной привязанности, даже почти без способности привязаться к женщине! Не счастливее ли меня Капгер с своей вечно пылающей душой и нелепо-влюбчивой, доброй натурой? Ему кривобокая plain girl[498] кажется ангелом! А мне разве не нравились донны-дурняшки? Но Капгер, украшая действительность, украшает ее вполне, сходит с ума, восторгается! Он истинно счастлив, и дай бог ему счастия.
Вечер, против ожидания, я сидел дома, не взирая на то, что у Краевского пылала елка, пела m-me Лагранж, Григорович и Ко увеселяли публику. Сидел же я дома по многим причинам. Во-первых, лошади уже ходили дважды, во-вторых, было холодно, в-третьих, я до сих пор, по остатку старых грехов и по близорукости, не люблю один въезжать в большое собрание в малознакомом доме. Сверх всего этого, мой новый фрак не готов. Итак, читал Крабба, подводил к концу записки мисс Кембль, где есть много дельного о театре, наелся рыбы и грибов, лег спать и спал отлично.
Утро Рождества прошло в одинокой работе и в чтении Фильдинговой «Амалии». Нельзя сказать, чтоб героиня с перебитым носом меня очень заинтересовала, но изложение превосходно. Обедал дома, к семи часам был у Марьи Львовны на елке. Присутствовали кн. Волконский, Ал. Вас., француз Дулье, Луиза Ивановна (немножко подурневшая) с сыном и мужем. Публика не представляла ничего привлекательного; дети были гораздо лучше, особенно Саша, милый, кроткий, слабенький ребенок. За ужином пили шампанское и бомбардировали Крокодила, представляя Синопское сражение. Домой ехали по страшному морозу долго-долго. Окна кареты замерзли, и я тщетно напрягал зрение, стараясь узнать, где мы. Только на Английской набережной я узнал места. Ложась спать, получил милое письмо от Ливенцова, уже два раза дравшегося с туркой. Славный, умный, храбрый, любезный человек этот Ливенцов!
Воскресенье, 27 дек<абря>.
Только что вчера встал и успел позаняться дневником, Краббом и Фильдингом, как начались посещения и тянулись до ночи, так что я лег спать тотчас же после ужина и ухода гостей. Вот список гостям.
Трефорт, мой милейший <...>, недавно приехавший из деревни, во фраке и с крестами (сверх фрака пальто, а сверх пальто шуба), Василий Николаевич Семевский, тоже недавно явившийся в Петербург. Гусар Иван очень плох. Щербатский и Фет, который, как известно, прикомандирован к уланам е<го> в<еличества>, Гаевский и Михайлов, Григорий брат, а вечером Жуковские и Э. Капгер.
Трефорт и Сем<евский> уехали без обеда, Фет тоже. Обед прошел довольно весело. Послеобеденная беседа незаметно перешла в вечер, но Щербатский, Мих<айлов> и Гаевский уехали. Неисправность Каменского насчет суббот начинает меня бесить, он действительно ударяется в чиновничество. Что его привлекает к разным служебным хамам, его угощающим? Льстят ли они ему или ему так хочется играть в карты? Вообще, это не хорошо, я бы для обеда с Каменским отказался от многих приглашений.
Щербатский поправился и похорошел. Он совершенное дитя, робкое и странное. Кто мог бы вообразить себе это, видав нас обоих лет 11 назад! Оба мы обещали нечто совсем иное. Я был истинно рад его видеть и видеть здоровым, ибо в свой последний приезд он глядел чахоточным. Трефорту я тоже рад был ужасно.
Вот она — петербургская жизнь, вот корень мерзости, сплина и недовольства! Всех лиц, которых я вчера видел, я люблю несомненно, люблю очень, а многих из них чрезвычайно. А между тем, вот что вышло: с Трефортом я не мог иметь получаса хорошего разговора, с Щербатским не был наедине ни минуты. К Жуковским вышел я утомленный, а Капгер даже меня злил. Когда он с обычной своей нелепостью объявил, что весь город говорит о его свадьбе, я возразил очень сухо: город велик! и пр. За что я возмутил его мечты? Всего дружнее и умнее имели мы разговор с Гаевским и Михайловым о литературе, о прошлых днях, то есть я был мил для тех именно людей, которых и без того вижу в неделю раза по три! Все эти друзья мешали друг другу. Живи же я на свободе, — я посвятил бы один день Трефорту и Щербатскому, как бы мы вспоминали года детства, старую службу и деревню! Другой вечер я провел бы с Ал. Вас., его женой и еще кем-нибудь третьим, Фета принял бы отдельно и наконец узнал бы, каков его перевод Горация. Неужели эта лихорадочная быстрота разговора, торопливость, толпа — составляют прелесть городской жизни? Черт бы их взял совсем!
Понедельник, 28 дек<абря>.
Утром в воскресенье по неимению других работ и по отвычке от работ капитальных, писал дневник, читал Краббовы «Tales of the Hall»[499]. Я думаю, что Крабб будет моим последним трудом по части монографий, пора подумать о романах, драмах и т. д. Часов в 12 зашел Сергей Дмитрич, которого я был очень рад видеть. Рассказывал он свою жизнь в драгунском штабе, жизнью этой он недоволен. Часа в три приехал старичок почтамский священник, а я уехал к Панаеву. К обеду явились Тургенев, Григорович, Гаевский, Ап<оллинарий> Яковлевич, Лихачев, юный, похожий на парикмахерскую вывеску и кто еще? — Василий Петрович Боткин, с коим мы облобызались трижды, невзирая на то, что Васинька, сбривши свои усы (вероятно, для придания себе благонравного вида), оказался весьма некрасивым. Сперва разговор не отличался особой веселостью (хотя в числе гостей был и Языков), но когда мы удалились в кабинет Ивана Ивановича, Григорович пустился всех увеселять неслыханным образом. Я молчал и хохотал, а вообще чувствовал себя немного пьяным, выпивши после двух вин еще стакан пива. Григорович говорил часа два почти не умолкая — о доннах, о похождении в Москве с Боткиным, о Михайлове, о depravation[500] и несколько раз повергал нас в пароксизм хохота. Особенно удался ему рассказ о развратной старухе в Париже. Гости, собиравшиеся к Рашели, до того дохохотались, что поехали в театр часом позже. Видя их отъезд, Гр<игорович> жалобно возопил: «Как же я поеду домой? что я буду делать дома? Я лучше готов ехать в трактир и спросить себе бутылку пива!». Услыхав эти горестные слова, я предложил ему ехать к Марье Петровне (зри октябрь), и, сев в мои сани, мы понеслись стрелой по жестокому морозу. Месяца почти не было видно за изморозью, но весь город залит был его светом, так что мы совершили путь отлично. М<ария> П<етровна>, как и следует ожидать, привела моего товарища в восторг, оказалось, что он ее видал прежде — и где же? — у затасканного Михайлова! Михайлов и вновь Михайлов. Машинька мне так пришлась по вкусу, что я вздумал было спровадить Григоровича, но плохое состояние моих финансов меня удержало. D'ailleurs elle a le sein tout deforme — le sein a part, elle est admirablement faite[501]. От нее к Михайлову, условиться насчет бала в среду. На мою долю пришлись две бутылки сен-пере.