Вечер провели вчерашний у Вревской, где было довольно холодно. Вчера же Маслов прислал раков, а я послал к нему записку, прося уведомить о дне отъезда. По последним известиям, в Юдине холеры уже нет.
День прошел невесело, нужно признаться. Читать нечего, или, по крайней мере, нет ничего, чтоб меня занимало. Читал, впрочем, с удовольствием статьи лорда Джеффри о Краббе[358], особенно выписки из Краббовых творений. Ветер дул ужасно и к ночи перешел в бурю. Боясь простудиться, я лег спать в зале, предварительно осыпавши диван порошком от блох, напущенных туда котом.
Понедельник, 21 сент<ября>.
Спал хорошо и, проснувшись, был обрадован ясным, морозным солнцем. Цветы побило, но мой дух воспрянул с теплотой и ясным небом. Бродил по саду, кончил одну из глав о Скотте, в которой воспеваю его «Монастырь»[359], затем событий не оказывается ни малейших. Голова опять начинает работать, как мельница без муки. Но поддаваться не надо, сегодняшний же вечер часа два посвящу на сочинение стихов.
Вторник, 22 сент<ября>.
Намерение насчет стихов не исполнилось. Пока я перед обедом, лежа на диване, читал статью Джеффри о Варбуртоне, подъехала коляска, и явились к нам Лев Николаич с сестрой. Осенью гостям человек вдвойне рад, а тем более я рад такому гостю, как Обольянинов. В последнее время этот человек приобрел себе во всем уезде блистательную репутацию неподкупного судьи, искоренителя взяток и злоупотреблений, а его стараниями рекрутский набор нынешнего года был так хорош, как редко бывает и в лучших городах России. Обольянинов когда-то был очень красив собой, но теперь подурнел, и статское платье к нему не идет, он неловок и говорит тяжело от старания выражаться получше, — тем не менее его нельзя не любить и не уважать душевно. Такой сосед и приятель — находка где бы то ни было. Ему, видимо, приятна его добрая слава, но он по своей натуре мнителен, наклонен к хандре и способен принимать к сердцу всякую неприятность, иначе оно и не может быть с благородными, желающими добра лицами. Такие люди — цвет нашего нового поколения, они еще не признаны, многие их не любят и даже боятся, но все-таки все, что есть хорошего в нашей администрации, происходит от них и держится ими. Уже одно согласие Льва Ник<олаевича> взять на себя должность судьи с 300 р. жалованья и работою ежедневною показывает в нем истинно хорошего дворянина. В уезде начинают поговаривать об избрании его предводителем с назначением ему содержания от дворянства, но это вопрос щекотливый и довольно необыкновенный. Отрадно видеть такого человека и замечать в нем к себе расположение. Если бы у меня на близком расстоянии имелись Обольянинов, Трефорт, Маслов с компанией, Мейер и несколько женщин, я охотно решился бы хотя весь год жить в деревне.
К вечеру пришла баронесса. Обыкновенная уездная беседа услаждалась некоторыми рассказами Льва Ник<олаевича> о гдовских и судейских делах, о скряге Коновницыне, о хамах-заседателях и о борьбе с крючкотворством.
Четверг, 24 сент<ября>.
La medaille montre son revers[360], и я немного расплачиваюсь за эти три месяца сельских удовольствий и невозмутимого спокойствия. Дни стоят ясные, но холодные, и мои мысли мерзнут в голове, а сам я чувствую себя слабым и дрянным, как осенняя муха из породы тех больших мух, что не кусаются, а едва летают и выводят из терпения своим бессмысленным поведением. У нас в доме довольно тепло, хотя и дует из разных щелей, но у баронессы дом — настоящая Дантова buca ghiacciata[361][362], вчера я провел там вечер, читал газеты и ужинал, а ноги мои мерзли до того, что я вынужден был надеть калоши. Поведение Маслова начинает меня бесить. Вчера вернулись Никита и Осип из Сижна, куда ездили смотреть хозяйство жениха, сватавшего мою крестницу Машу. Осмотр оказался нелишним, ибо юный поселянин, желающий вступить в брак, обременен неоплатными долгами. История их хитростей и рассказ о том, как они обманили жениха, несколько меня позабавил.
Легкая зубная боль, на которую я давно уже жаловался, все еще тревожит меня от времени до времени, и я начинаю бояться, не приобрел ли я себе ревматизма в левую щеку. Оно не трудно при таком холоде; здесь-то я понял, почему большая часть помещиков, постоянно живущие в своих имениях, занимаются пьянством. Кажется, что теплых деревянных домов нет на свете.
Вести опять повернулись к войне — к истинной моей горести. Замечательно, что я в один день получил из Петербурга известие о ней и с Кавказа тоже. Ливенцов пишет, что там все готовятся идти под турку. Письмо его я получил с некоторым замиранием сердца, так совестно было мне подумать о своей непростительной небрежности в переписке. Вообще, я Ливенцова очень люблю и считаю его одним из оригинальнейших людей, мною встреченных, талант у него тоже есть и может развиться отличным образом. Как жаль, что до сих пор ему нет удачи на литературном поприще: сперва он связался (и я тут виноват был) с этим мерзавцем Старчевским, который, рассчитывая на отдаление, ему ничего не платит[363], потом он пострадал от Некрасова, взявшего его вторую повесть и не напечатавшего ее до сей поры[364]. Вообще, признавая в Некрасове много хороших качеств и считая его почти другом, я должен сознаться, что, с одной стороны, для литературных дел он чуть не хуже Панаева (хуже которого и быть нельзя человеку). Человек имеет право лениться, но порой апатия Некрасова мутит мою душу. Благодаря мертвечинному складу своей натуры, Некрасов, не желая худого, делает дела чисто непозволительные. То он поддается чужому влиянию, то он доводит неаккуратность в делах до последних пределов, то нарушает он все правила приличия, оставляя письма без ответа, требования без исполнения, дела без движения. По временам он точно гнилое дерево, которое ломается, чуть на него захочешь облокотиться. Я менее других испытал это, но все-таки испытал, и через меня Ливенцов тоже, — но я могу извинять Некрасова, зная его дружбу, между тем как перед Лив<енцовым> ему нет и не может быть оправдания. И что хуже всего — для Некрасова пропадает без пользы и совет и дружеское предостережение и горький опыт: беды и хлопоты не выучивают его ничему. Он смотрит на себя и на жизнь как на истертое платье, о котором не стоит заботиться, но что скажет он, если люди, наиболее к нему расположенные, в свою очередь станут смотреть на него, как на истертое платье? Когда вследствие памятного предательства за «Иногород<него> подписчика» я прекратил сношения с «Современником»[365], я не видал Некрасова целые месяцы, не чувствуя и не видя ни одного пустого места в ряде друзей, — а между тем, если б я по месяцам не видал кого другого, далеко менее мне милого, я почувствовал бы его отсутствие, обратил бы внимание на незанятое место. Если я, при моем характере, после наших сношений, после истинного расположения и месяцев, проведенных под его кровлей, так гляжу на Некрасова, то как глядят на него другие? Есть ли у него хотя один друг, хотя один товарищ юности? Этак испортить себе жизнь и испортить ее добровольно — имея все нужное для любви, добра, веселости и счастия! Неужели, однако, точно будут воевать с туркою? Когда в доме какая-нибудь ссора и хлопоты — скука и недовольство там поселяются. То же будет и в Петербурге, если на беду опять станут воевать. Прощания, расставания, изнурительные усилия всякого рода, в публике страх и нетерпение, в имениях — наборы — целый ряд туч на нашем и без того нахмуренном горизонте! Разные кометы появились на небе, и публика, кажется, убеждена в неизбежности войны. Спаси нас бог от этой беды, пусть мы будем сидеть спокойно, — спокойствие нам так нужно. Мне скажут, что и прежде были войны, но прежнее время нам не указ. Тогда воевали десятками тысяч, теперь пойдут сотни. Тогда люди не знали отрады покоя. Тогда, наконец, мы-то не жили.