T'is well to dissemble our love,
But why kick me down stairs?
[280] Вот польза изучения чужих литератур: иногда там неожиданно подцепишь такой божественный оборот речи, за которым сто лет пробился б напрасно.
Вторник, 7 июля.
Сегодняшний труд шел вяло, больше занимался мышлением, как говорит один лентяй. Ни капли дождя, по сторонам горят леса, и повсюду висят облака дыма. Сад уже украшен белыми и красными розами, георгинами и так далее, так что неизвестно, какие цветы будут цвести к осени. Из Петербурга ни письма, но я очень покоен, тем более, что в прежнее время имел привычку беспокоиться при подобных случаях. Вчера вечер проведен был, как почти всегда, в компании доброй нашей соседки — мисс Мери и маленького серого кота, который, как орган: стоит его только тронуть, и он начинает to purr[281], как живописно выражаются англичане. Перед беседой ходил по саду с час, пытаясь сочинить нечто вроде элегии, но при всех усилиях совладал только с четырьмя стихами:
Еще одна и тяжкая утрата!
Еще боец из наших взят рядов,
И грустно мы стоим над прахом брата,
Товарища блистательных годов,
Над другом дней, то светлых, то ненастных
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Затем есть отрывочки, изображающие характеристику усопшего, его страсть к веселью и юношеским пирам, его коварное оставление всех друзей во время скуки и его понимание веселой бедности. Потом должно идти приглашение сомкнуться и идти вперед бодро и спокойно.
Как лучший воин в тягостную сечу
Без ропота, с холодностью идет!
[282] Нет, sacrebleue![283] если я и не одолею стиха, то зато бой будет выдержан, и я могу утешать себя тем, что я не поэт[284]. Зовут пить чай к Вревской, у которой Томсон. А я думал обдумать простенькую повесть о Нардзане[285]. Неужели же этот лунный свет и гроты и m-me Julie, и горная дорога, и снеговые горы, и ночь в парке, и нардзан, и Лермонтов, и балы на утесе, и вся эта обстановка моя два года тому назад — не сложатся, наконец, во что-нибудь стройное?
Однако хороши должны быть в целом мои деревенские заметки, только и говорится, что о литерат<урных> делах. Оно, впрочем, лучше, ибо чуть заведешь речь о чужих характерах и своих психологических тонкостях — времени не хватит.
Среда, 8 июля.
Вчера был накормлен скверным ужином из плохой яичницы, говядины вроде сапога и простокваши, отчего в желудке началась возня, как у Ноздрева, когда он объелся всякой дряни, но лето меня выручило, и все прошло без дурных последствий. Теплая пора исправляет меня совершенно.
Начал легенду о Нардзане (увы, в который раз) и уже на первом листе отклонился от простоты. Я, без шуток, слишком умен, как все мои герои, оттого многое мне не удается. Нужно всегда немножко сперва поглупеть, принимаясь за беллетристическую вещь. Что мне, между прочим, делать с Чернокнижниковым[286], который лежит, ожидая радостного утра?[287] В основание этого романа положено много моих лучших воспоминаний, веселой бедности, дней meles de pluie et du soleil[288], беспутных приключений, святой дружбы и шатанья по черным лестницам. Как-то жаль пустить все это в карикатурный роман, предназначенный для потехи. А делать что-нибудь серьезное из этих блистательных воспоминаний — впадешь во что-нибудь чувствительное, и вся юношеская воздушная сторона улетит навеки.
Изо всего старого и былого мне грустнее всего будет проститься с артистическими шалостями, веселыми и безденежными днями de la vie de Boheme[289]. Только с началом цыганской жизни начал я жить на свете, и не я оставлю ее первый. Мне всего шесть или семь лет от роду, только шесть или семь лет как я живу на свете, а уж сколько растеряно драгоценных товарищей, сколько пустых мест вокруг меня! Молодость, молодость, мои 24 года, и пуще всего мои верные спутники, чернокнижные сподвижники!
Событий ни малейших. Окрестные сплетники и сплетницы много чешут языки насчет моего приятеля В. А. Семевского и его загадочной супруги, кажется, имеющей некоторое поползновение представлять царицу Гдовского уезда. Но претензия эта не согласна с положением супружеского кармана: трудно более запутаться, живя в деревне и имея около 2 т<ысяч> душ. Щелецкий дворец, который начат уже лет пять, окончен вчерне, но убрать его едва ли кто возьмется, и бедный Арсеньич долго, я думаю, не переедет в него жить. Всюду долги, неудовольствия, сплетни, общее ожесточение. Имение за недоимку отдают в опеку, около Нарвы нанята дача, — и нет денег, чтоб туда поехать. Обстоятельства плачевные, но достойные наблюдения, этюда и, при случае, описания.
Пятница, 10 июля.
Так как событий особенных не имелось, кроме того, что почти весь вчерашний вечер в поле, на дороге и в саду проведен был мною в не совсем удачных попытках тщетного стиходейства, то я продолжаю «Данта», который по лености и тупости отложен в сторону. Не раззадорюсь ли я изложением?
Мы остановились на том, что Гвидо (в драме он у меня будет Асканио Строцци) взят в плен и должен быть казненным, если его не выкупят. Тут открывается третий акт. Угуччионе один в своем дворце, он уже распродал свое имущество, чтоб спасти сына своего друга, но как его кредит сильно упал в Ферраре, да еще и город осажден, то все-таки нужной суммы не выходит. Свирепый волк еще пуще предается неслыханному свирепству, эпизоды, которого будут придуманы. Между прочим, он заманивает к себе жида банкира, и по средневековой системе, описанной в «Ивангое»[290], велит сделать ему пытку, чтоб вымучить деньги. Но жид хитер и, конечно, не сунулся в западню без предосторожностей. Он начинает кричать и, открыв окно, указывает дикому рыцарю толпы народа, в негодовании собравшегося пред замком. Со всех сторон беды грозят Угуччионе, но он помнит только одно — необходимость спасти того, кто поручен ему другом умершим. Борьба между единственным благородным побуждением и зверством натуры. Джиневра приносит отцу все свои вещи и платья для выкупа Асканио. Тут будет эффект: Угуччионе берет свою дочь и обещает отдать ее жиду, если тот даст ему денег. Жид колеблется, старый рыцарь начинает умолять его, но еврей, услыхав о количестве нужной суммы, клянется в ужасе, что ее можно достать, только обобравши всю Феррару. Это восклицание, соединенное с кликами негодующего народа, требующего головы Угуччионе, вовлекшего весь город в несчастную войну, подает старому рыцарю ту мысль, за которую Дант поместил его в рай. Он велит вынести на площадь ковер и разложить его на видном месте. Выгнав всех присутствующих, он произносит краткую молитву и твердым шагом идет на площадь.
Сцена переменяется. Площадь, наполненная народом, доведенного до безумия осадой и прочими несчастиями. Угуччионе, при криках проклятия, выходит к народу, со стражей и дочерью, требует слова. Он убит совершенно, но тверд. Общее ожидание.
Кстати, не забыть одной остроты о плохих поэмах какого-то рифмача. «Его вещи будут читаться тогда, когда мир забудет Гомера и Виргилия — but not till then!»[291]