Любовники забылись, а им грозит великая беда. Ночью флорентийцы, с помощью какого-то таинственного проводника, окружили лагерь феррарцев, часть воинов заранее уже изменила. Пока Гвидо строит куры, в лагере видно волнение. Маленький отряд его друзей (уезжая из лагеря, он сказал, где будет) является на террасе и говорит, что дело завязалось, что кондотьеры дерутся, но что феррарцы ненадежны. Гвидо разом превращается из дитяти в полководца: вспомнив всю местность, он приказывает занять известные тропинки, а сам с воинами готовится ударить на флорентинцев с одной стороны, о которой они и не думали. «А ты и не думал об этой стороне», — говорит один из всадников, указывая на террасы и берег, а затем трубит в рог. Отовсюду поднимаются флорентинцы и изменники феррарцы. Путь к лагерю отрезан. Гвидо, однако, спасает Джиневру, приказывает везти ее в замок отца, а сам, прикрывая отступление, попадает в плен. Сцена наполняется сперва беглецами, потом флорентийским войском. Все пропало. Военачальник хочет разграбить Феррару и посылает сказать Угуччионе (зная его любовь к Гвидо), что, если к известному дню он не пришлет какой-то неслыханно огромной суммы, юношу казнят. Сцены и эффекты, упрямство Гвидо.
В эту ночь Дант под видом проводника спас флорентинцев. Начальник обещает ему прощение со стороны Флоренции — тот отказывается, но просит, чтобы заключили мир. Флорентинцы не хотят лишиться случая пограбить и попакостить. Дант оставляет их с презрением. Тут, если понадобится, он может открыть, что Гвидо — сын Беатриче. (Так как драма уже пишется, то изложение содержания останавливается.)
Вторник, 30 июня.
Третьего дни я имел вечер поэзии, поэзии внутренней. В тихой и довольно холодный вечер я возвращался от Томсона, глядя на окрестности, которые довольно красивы, даже очень красивы, обдумывая «Дантово проклятие», ныряя мыслью туда и сюда, скликая разные воспоминания и концентрируя разные поэтические воспоминания, эпизоды и начинания. То была музыка без голоса, и голоса мне недоставало. Я чувствовал, что у меня под руками нет нужного орудия: владей я легкими стихами, у меня вышло бы несколько стихотворений. Планы некоторых были такие. Пятигорск и воспоминание о Лермонтове[276]. Горная дорога между Ессентуками и Кисловодском. Поэзия старинного барского имения в России. Сетование о том, что mi manca la voce[277]. Так как я говорю сам с собою, то могу передать здесь, что мне по временам кажется странная вещь: мне приходит в голову, qu'il у a dans moi l'etoffe d'un poete du premier ordre[278]. В голове моей накоплены массы картин и впечатлений новых, живых, — само собой разумеется, пока форма мне не дается, все это пустяки. В каждом развитом и жившем человеке есть огонь поэта, обрывки поэта, у меня все это яснее выяснилось и создалось, чем у других, но я все-таки не поэт. Какой-нибудь необыкновенный случай может переворотить всю мою натуру и поджечь этот костер, а может костер и так простоять, по временам шипя и дымясь. Упорство и прилежание едва ли не лучше катастроф и страстных переворотов, но где взять упорства и прилежания. Ах, зачем мне не девятнадцать лет, что бы я сделал, имея при теперешнем запасе еще десять лет молодости с горячей кровью. Но сокрушаться нечего, жизнь есть лотерея аллегри, где можно выиграть первый выигрыш, но где все-таки не следует сокрушаться и ничего не выигравши.
Бар<онесса> Вревская уже несколько дней как приехала и привезла мне портрет мисс Мери, в черкесском наряде. Все благополучно и все наши здоровы. Вчера у нас был предводитель с женой, Обольяниновы, Томсоновы и поп. Тьма народа. Кстати о портретах, не забыть о коллекции М. R., мисс Мери, брат Андрей, Федотов, Жданович, Лиза. L. А.
Из других: Сатир, Каменский, Маркевич, Дрентельн, Своев, Толстой, брат с женой и детьми, Жуковские и все любовницы, какие будут, пошли, боже, их две тысячи.
Пятница, 3 июля.
Всякий день гости, но нужно отдать им справедливость, гости умные, то есть прибывающие два часа после моих утренних работ и не ночующие. В среду Кованько с женой, исправник Лужского уезда, толстяк, о котором нельзя сказать ничего ни дурного, ни хорошего. Супруга же его, которую я еще помню в виде цветущей бель-демуазель[279], напоминающей собою имп<ератрицу> Екатерину полнотой и величавостью, ныне сходствует с цыганкой, тощей и загорелой. Из всей их беседы не извлек я ни шиша. Пересуживали бедного Арсеньича и его супругу. Это лица довольно замечательные, о которых когда-нибудь поговорю. Я знаю так много чудаков и интересных людей, что, право, не мешает их изобразить здесь, единственно (по выражению Адлерберга) для освежения в памяти всего виденного и испытанного.
Потом был сосед Я. И. Мейер, коего дом похож на барак и сильно напоминает лагерное время. Это старый гусар, с которым можно отвести душу, толкуя о женщинах всех краев, всякого вида и поведения. Я в деревне не читаю скандальных книг, не имею соблазнительных картин и статуэток, вообще боюсь будить уснувшего змея (оборот весьма поэтический), но как же не потешить гостя нескромными речами? Ко всему этому Мейер, одевающийся стариком (Панаев упал бы в обморок, видя его жилет с голубыми цветочными полосами и пестрый черно-шелковый шарф летом), присоединяет интерес уездной газеты, и сам говорит, что ему знакома скандалезная хроника края. Сообщена история о том, как Бланд<ов> приехал в дворянское собрание, имея на себе сальный сюртук, отчего едва не был выгнан; о развращенных нравах однодворцев села Красного в Орловской губернии, об оригинальной женитьбе помещика Дедюлина и вперед обещано много новых рассказов. В случае великой скуки такой сосед довольно полезен.
Начата «Жизнь Шеридана»; пишется без охоты и холодно. Все лучше, чем строчить неудачную повесть. «Дант» остановился, и стихотворных мыслей в голове нету.
Буду ли я когда-нибудь вставать рано? Девять и самое раннее 8 1/2, раньше не вставал ни разу.
Понедельник, 6 июля.
Чтоб совсем не забывать журнала, выбираю вечернее время после трудов, при закате солнца, когда ветер стихнул и, след<овательно>, нужно гулять. При всем малом количестве внешних и внутренних событий, поневоле пропускаешь многое, не имея времени. Если со временем я удостоюсь того, что мою жизнь опишут, немного найдут материала в этих заметках. Еще вчера, едучи вечером к Обольяниновым (у которых сад напомнил мне дачу и Каменный Остров), я соображал кое-что о самом себе и пришел к тому заключению, что каковы должны быть свиньи все люди — если я, с моими пороками и слабостями, считаюсь хорошим человеком? Потом я спросил сам себя: почему же я не хороший человек? — и не мог дать ясного ответа.
Такая же запутанность видна и в теперешней моей жизни. Что я, работаю или ленюсь, иду вперед или даром трачу время? Если я ленюсь, то куда же идут семь часов или около того, посвящаемые мной на письмо и чтение; если я тружусь, то почему же лучшие мои планы остаются без исполнения? Почему я не тягощусь работой, а между тем сплю после обеда постыдным образом, то есть, наевшись, падаю на диван, как в обморок, и засыпаю? Но эта смесь труда и лености имеет много приятного, не говоря о пользе. В деревне отрадно то, что, ложась спать, знаешь, что следующий день пройдет тихо, без хлопот и беды. В постоянной городской жизни я бы изныл от радостей, сомнения, ожидания, а иногда и неприятностей.
Сегодни впрочем я был испуган на одно мгновение дымом от какого-то горевшего лесу, который, с переменившимся ветром, застлал всю окрестность. Я думал, что горит дом или деревня. Сельский пожар не то, что петербургский.
«Roderick Random» Смоллетта очень меня тешит. Я иногда бросаю книгу и хохочу, как дурак. Эти бордельные сцены, обливание из урыльников — необыкновенно живописны. Боулинг и Морган прекрасно очертаны. Жаль, что слишком много бедствий, да и сам Рендом немного каналья. Меня поразили остатки варварских нравов в описании походов и флотских сцен. То, что при Смоллетте было истиной, ныне едва ли может произойти в Камчатке.