И вот сейчас я снова слышу голос Целана. Спустя двадцать с лишним лет. Издательство «Зуркамп» выпустило две пластинки. Вслушиваюсь в голос. Целан читает свои стихи проникновенно и точно, темп равномерный, иногда ускоряется. Словотворчество, ассоциации; слушая его, я вижу картины. Иероним Босх: «Страшный суд» и «Сад наслаждений». Эти стихи – они еще произносимы, они не слишком эзотеричны, чтобы их воздействие было непосредственным? Они – иероглифы, которые раскрываются не сразу, а лишь когда ты долго в них всматриваешься, стихи совершенного одиночества, прочитанные за звуконепроницаемым стеклом, стихи без времени и звука, черные дыры речи, алхимия слов? Я снова подавлен своей беспомощностью, той, какую я испытывал рядом с Целаном, той печалью, которую он распространял.
Георге впоследствии отплатил мне за мою неприязнь. Не напрямую. От неуверенности в том, что касается языка, я принялся искать себе образец, искать такого писателя, который бы мне соответствовал и, как я, писал притчи. При отходе от Георге я наткнулся на Эрнста Юнгера. Сегодня резко размежевались поклонники Юнгера и те, кто этого писателя не приемлет. Его созвездие уплыло вправо. У неприемлющих численное превосходство. В то время я знал только «Отважное сердце»[133] и «На мраморных скалах». Юнгер – один из самых прозрачных и вместе с тем самых туманных прозаиков. Он же и читатель, переработавший невообразимые массивы литературы, от сочинений Отцов Церкви, «Тысячи и одной ночи» и до таких книг, о существовании которых только он один и знает. Читая Юнгера, я его понимаю, а как прочитал, тут же забываю все, что понял. Каким-то странным образом он лишен тайны. У «Жирафа в огне» Дали тоже нет тайны. Он только причудлив. Таков и «Гелиополис» Юнгера.
В то же время мне запомнились некоторые «каприччо» его «Отважного сердца». Однако из всех персонажей Юнгера мое воображение занимали только Старший лесничий («На мраморных скалах») и Нигромонтан, да, может быть, еще Дзаппарони из «Стеклянных пчел». Это переодетые боги. Я подумал было, что прототип Старшего лесничего – Гитлер, но Старший лесничий не антисемит и не вагнерианец, у него нет черт несостоявшегося художника, с маниакальными строительными фантасмагориями, которые он планировал. Странным образом Старший лесничий напоминает мне Хагельханса из «Ули-арендатора» Готхельфа. Крестьянин Хагельханс живет в «местности, которая довольно-таки мало известна, представляет собой великую путаницу холмов, через которую не проходит ни одна военная дорога… Хагельханс был крестьянин, ростом высокий, деньгами богатый, кости у него были как у быка, морда как у льва, глаза, когда на небе ни солнца, ни луны, ни звезд, как у кошки. Любить его, насколько известно, никто не любил: когда заходил он в стойло, скотина тряслась от страха; если на улице видел его бедняк, то бежал без оглядки, перескакивая через изгороди, если приходил он в трактир, то девка-прислуга спасалась на чердаке и звала хозяина, вопя как резаная; была у него собака, здоровенная, не меньше трехмесячного теленка, ходила за ним по пятам, а голуби без всякого страха семенили у самых его ног». Хагельханс – крестьянский бог, Старший лесничий – бог лесов, его труднодоступные владения – это огромные леса, поляны, живодерни, чащоба, дебри и болота, захватывающие древний культурный ландшафт, – аллегория, которая выглядит странной сегодня, в эпоху масштабной вырубки лесов и бетонирования громадных пространств.
Еще загадочней фигура Нигромонтана, наверное, потому, что о нем только говорится, а сам он не появляется. Его местонахождение трудно определить, его семинар – на четвертом этаже доходного дома где-то в Брауншвейге, дорогу невозможно вспомнить, его садовый домик стоит перед городскими воротами Вольфенбюттеля. Для Нигромонтана поверхность и глубина идентичны. Мир он изображает как загадочную картинку, тайны мира легко обнаружить, надо лишь приглядеться получше. Однако в разгаданной картинке возникает новая загадочная картинка, а в ней, если приглядишься, видишь еще одну. Расшифровка мира дает всякий раз новый, вечно новый смысл: возможен любой смысл, так же как и бессмыслица. В Нигромонтане Юнгер изобразил самого себя. Он разгадывает мир и опять превращает мир в загадку. Все новое производит самое сильное впечатление вначале, вот и я воспринял его прозу как нечто революционное, хотя сегодня она кажется мне до странности вычурной. Однако именно это вычурное, составленное, помогло мне продвинуться дальше. А вот принцип конструктивности, во власти которого я тогда находился, – густое, плотное письмо – был имманентным мне самому, это был стиль моих рисунков пером, как бы перенесенный в прозу. И еще, наверное, как мыслитель Юнгер напомнил мне Касснера. Тот и другой – наблюдатели и истолкователи. Кто дает истолкование, тот объясняет, подгоняя мир под свое истолкование, а тем временем мир становится все более загадочным. Касснер своей философией воображения конструирует два мира, магически-мифический и мир свободы, особо изысканное христианство, эстетическую теологию; Юнгер свое переживание войны, модифицированное как военным поражением, так и вообще гитлеровским временем, выстраивает как мистический мир, именно что как загадочную картинку, где словно на какой-то другой Земле события разыгрываются заново. Над Юнгером властвует форма, над Касснером – общество. Язык Касснера в высшей степени разговорный, Юнгер же склонен к афористичности, к синтаксической отточенности фразы, к «форме». Юнгер был вытеснен на периферию, к нему пропал интерес, потом вновь ожил благодаря его старости. Касснер же незаметно испарился из сознания немецкой истории литературы и духовной культуры – самый милостивый приговор судьбы, какой только можно себе представить в этой немецкой литературе, беспомощно барахтающейся во всяческих модных течениях. В те начальные времена моих писательских опытов я был обязан им обоим, Юнгеру и Касснеру, они дали мне импульсы к дальнейшей писательской работе. Нет смысла умалчивать об этих влияниях, пусть они и выглядят теперь, задним числом, странными, – жаждущий пьет из любого источника, откуда бы тот ни проистекал. Однако если бы я не знал уже Стефана Георге, вряд ли Эрнст Юнгер имел бы для меня столь важное значение. От Георге я отступил лишь по видимости. И он, и Юнгер испытали влияние французской культуры, оба, один в стихах, другой в прозе, стремились достичь в языке того абсолютного, чем располагает только французская словесность благодаря своей Академии «бессмертных». Вокруг обоих формировались кружки. Так что я тогда, в начальную пору, с точки зрения литературно-криминалистической, был, наверное, одним из самых диковинных георгеанцев, какие когда-либо встречались. И вообще, время до моего решения покинуть этот кружок, начать действовать, стать писателем, странным образом стягивается в нечто единое, в состояние, которое подталкивало меня к выбору, когда каждый отдельный фактор зависел от другого фактора и во всем была такая же плотность и сгущенность, как в моей тогдашней наполовину «юнгеровской», наполовину моей собственной прозе и моем «касснеровском» мире, в который вторглись Кант и Кьеркегор, а позднее Карл Барт, когда я начал читать его «Послание к Римлянам». Я был обязан написать диссертацию, но возникли препятствия: не только обнаружившаяся неспособность формулировать мысли – ни одна формулировка не внушала мне доверия, – но и вообще завершить курс философии, ведь мышление – это постоянная задача человека, оно не может быть завершено, разве что мышление окостенеет в виде системы, догматики или идеологии. В итоге мне предстояло пройти бессмысленную проверку моих знаний по истории философии, выяснение того, насколько прилежно я прочитал всеми читаемую литературу, не самих философов, а книги о философах и книги о книгах о философах, – формальный идиотизм, унижавший мои представления о том, что такое мышление, мое смутное чувство, что у меня нет своего собственного языка и что я, угодно мне это или нет, нерасторжимо связан с культурой, раз и навсегда потерпевшей крах, и это же чувство заставляло меня восхищаться теми, кто, как Юнгер и Георге, можно сказать, насильственно присвоили себе язык и культуру, как будто стилистическим мастерством можно одолеть мировые войны, атомные бомбы, катастрофы.