ФД-3, который не отваживается ступить на мост от страха, что мост может рухнуть, встречается нам в политике. Никто не отважился пойти на разоружение – потому что «другие» не разоружаются. Каждая из сторон подкидывает другой стороне козырное обоснование, почему не стоит разоружаться (идти по мосту). Логика вооружения доходит до абсурда. Разрабатывают новые программы дополнительного вооружения, помимо того вооружения, которое уже есть, обосновывают их тем, что если эти новые программы через сколько-то лет будут выполнены, то будет преодолено отставание от «других», достигших преимущества в вооружении раньше, то есть будет обеспечена безопасность; потом, когда новую программу вооружения выполнят, можно будет с негодованием констатировать, что враг тем временем тоже вооружался, значит, нужна новая программа дополнительного вооружения, и так далее, до бесконечности. Логика вооружения плодит все новые обоснования дальнейшего вооружения. Ее внутреннее противоречие в том, что замалчивается вопрос: почему же враг не совершил нападения, пока мы тут вооружаемся? В обосновании кроется вера, которая не может быть обоснована логически. Потому что в принципе невозможно логически обосновать веру, будь она сколь угодно разумной, тем более – если она неразумна, как та вера, какая требуется для дополнительного вооружения, а именно: чтобы люди вообще-то верили, что враг в действительности не совершит нападения; однако поскольку с точки зрения формальной логики всегда существует возможность, что враг нападет, этим и пользуются для оправдания своего дальнейшего вооружения. Логика вооружения возмутительна своей нечестностью. Но и в других обоснованиях кроются логические противоречия, а значит, и вера, например в том доводе, что врага можно запугать. Этим предполагается, что враг разумен, не впал в отчаяние, и это обоснование рушится, если враг впал в отчаяние и поэтому ведет себя неразумно или если он верит, что мы впали в отчаяние и поэтому ведем себя неразумно. Точно так же и рассуждение, согласно которому враг, бесконечно вооружаясь, сам себя доконает, основано на вере, не учитывающей ту возможность, что именно бесконечное вооружение может вынудить врага напасть еще до того, как он, бесконечно вооружаясь, сам себя доконает, – ведь если враг не нападает, то как раз и получается, что он, бесконечно вооружаясь, может себя доконать. Гонка вооружений иррациональна, лишь с великим трудом люди начинают видеть в призраке призрак, каждая из сторон заявляет, что призрак был необходим и все еще необходим, хотя и с некоторыми ограничениями. Так что никуда он не денется. Будет бродить себе, в той или иной форме. Потому что нам без иррационального никак нельзя. Только в чисто логическом есть что-то абсолютно надежное, вроде теоремы Пифагора. В эмпирическом абсолютно надежен только абсолютный факт (но не его интерпретации).
Абсолютный факт принадлежит прошлому. 19 января 1982 года в 20 часов, рванув с места на машине, я налетел на дерево – что стало фактом лишь после того, как я налетел на дерево: события настоящего констатируются и интерпретируются только как прошлое, причем и тогда, когда мы имеем дело с каким-то длительным состоянием, – все длительное изменяется, а изменение констатируется лишь после того, как оно состоялось. Напротив, все события будущего лишь вероятны, причем вероятное включает в себя и невероятное: вероятное относится к нашим приблизительным предвидениям, оно, вероятное, настает вероятно, однако не необходимо; а вот невероятное также может настать, но его к этому не вынуждает необходимость, и оно, невероятное, находится за пределами всякого предвидения. Но поскольку будущее, как только оно настает, представляет собой ставшую действительностью возможность в цепи вероятно-невероятностей и поскольку то, что верно в отношении факта, принадлежащего будущему, является верным и для всякого факта, то есть и для факта прошлого, осмелюсь сформулировать следующее положение: реальность есть наставшая невероятность. Однако эта формулировка охватывает всю реальность, какой бы та ни была, безразлично, врезался я в дерево или нет, безразлично, существую я или нет, и безразлично даже, существует ли вообще жизнь или нет, и т. д. Это космологическая формулировка, и она утверждает, что наш мир лишь невероятным образом является таким, каков он есть, однако тем самым не опровергается, что мир – такой, какой он есть. Если же ФД-4, который делает ставку на невероятное и верит, что Кирхенфельдский мост вопреки всякой вероятности может рухнуть, когда он, ФД-4, по нему пойдет, и выстраивает рядом с этим мостом второй, а так как и второй может рухнуть – третий и т. д., один Кирхенфельдский мост за другим, то наш ФД-4 никогда не переберется на другой берег. У него всегда найдется какая-нибудь причина построить еще один Кирхенфельдский мост, хотя бы и чудовищно безобразный: от уверенности, что мост, хотя это и невероятно, может рухнуть, когда ФД-4 по нему пойдет, ФД-4 спасается верой в то, что должен все-таки быть мост, который, когда он, ФД-4, по нему пойдет, устоит при любых условиях, что не так уж невероятно. ФД-4 строит все новые и новые Кирхенфельдские мосты, название уже утратило всякий смысл, потому что мост уже давно не ведет в Кирхенфельд, а утыкается в пашню на правом берегу Ааре, близ Гренхена; он строит и строит, теперь уже между Аарау и Ольтеном; то, что в качестве требования логики абсолютно надежно, в эмпирическом неосуществимо, как верит ФД-4; он строит и строит, и наконец мы испуганно вопрошаем, а вообще осуществимо ли что-нибудь, во что веришь? Испуганно – потому что ФД-4 только по видимости занимается ерундой. ФД-4 не единичный случай. О чем бы ни шла речь – об устрашении атомными бомбами, об атомных электростанциях, о хранении ядерных отходов, о разграблении природных богатств нашей планеты, – те, кто во все это верит, всегда пытаются убедить нас, дескать, и мы должны уверовать в абсолютную надежность того, что они творят. Вера – силовое поле человеческих отношений, в котором нас учат жить в страхе. Не вера людей в возможности Бога, а вера их в собственные возможности определяет судьбу смертных.
VII. Дом
Вернувшись из Вале, я сдал в Бернском университете философию, свой основной предмет, психологию, обязательный второй предмет, и, в качестве предмета по выбору, национальную экономику, просто не зная, как быть, после метаний и шараханий между разными курсами и дисциплинами. На жизнь я зарабатывал уроками, кроме того, вел латинский в одной частной школе. В университет ходил пешком, не спеша, моя дорога вела через Английский сад, на Кирхенфельдский мост, затем мимо казино к вокзалу и дальше, круто вверх, к университету. Во время одной из этих неспешных прогулок со мной случилась смешная история. О ней и говорить-то не стоило бы, так, клоунада, я не забыл ее только потому, что клоуном был я, а у нас ни от чего не остается более сильного впечатления, чем от происшествий, в которых мы предстаем в дурацком виде.
Поздняя осень. У меня было какое-то дело в университете, после обеда. На террасе перед казино растут платаны, их там несколько рядов; у того края террасы, что нависает над тротуаром, садовник, стоя на стремянке, подстригал деревья. Проходя мимо, я посмотрел на садовника, а он на меня, я поскользнулся – на тротуаре лежала собачья кучка, – с размаху шлепнулся на землю, хорошо хоть не вымазался, и встал как ни в чем не бывало, а садовник сохранил невозмутимую мину, просто посмотрел на меня, и я пошел дальше, в университет. Через полтора часа я возвращался той же дорогой, и садовник опять стоял на стремянке, опять возле крайнего дерева, только в другом ряду, я опять посмотрел на садовника, он опять посмотрел на меня, я опять поскользнулся, все на той же собачьей куче, и опять не вымазался, опять встал как ни в чем не бывало, – садовник опять сохранил невозмутимую мину, просто посмотрел на меня. Но я никогда не забуду его взгляд, полный бесконечного изумления: и как земля носит такого раззяву! – садовник потерял дар речи, и не только, – он утратил способность смеяться, не мог даже улыбнуться, хотя бы чуть-чуть. Ему предстал человек как таковой во всей своей комичности, первообраз комического; во мне, в моем повторном приземлении на собственный зад, в самом повторении комической ситуации ему явилось нечто метафизическое – подумал я в тот миг, в первую секунду, и так же я думаю сегодня, – потому что повтор не был преднамеренным, не был продуманной клоунской выходкой, драматургическим приемом многократного повторения комического жеста. Явившись садовнику тем, кем я был на самом деле, я и себе самому явился таким. Может быть, поэтому я стал сочинять комедии. Пустяки определяют наш выбор, дурацкие случаи влияют на нашу жизнь зачастую сильнее, чем те, что кажутся более важными, даже трагическими.