Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

У мальчика лет в шесть-семь умерла любимая мать. Остался он с отцом, доброй бабушкой и злой мачехой. Но отец уходил на работу, бабушка куда-то уехала, и он, днем обиженный мачехой, шептал по вечерам про свои обиды небольшой подушке, наволочку которой вышивала его мать. Мальчику казалось, что подушка умеет слушать и понимать его, и, главное, утешать, обнадеживать, что вот вырастет он умным, здоровым, добрым и что скоро приедет бабушка…. И он засыпал успокоенный и счастливый. Но как-то раз, в сердцах, мачеха отняла у мальчика подушку и вышвырнула в окно. А за окном был сад, под окнами пролегала канавка, и подушка упала в нее. Мальчику было строго запрещено приносить подушку в дом. И теперь он только видел сверху, из окна, как она мокнет под осенними дождями, как засыпают ее летящие с деревьев листья…

А весной вошла в комнату дворничиха, тетя Нюша, и громко сказала: «Сереженька, вот подушечку, вашу пропажу, верно в окно выронили, я в канавке подобрала, по наволочке узнала. Мама твоя вышивала, мне рисунок показывала. Я подушку высушила, наволочку выстирала и тебе принесла. Береги материнскую память, сынок». И тетя Нюша ушла. А мальчик спрятал подушку. Но в ту ночь приснилось ему, что не будь тети Нюши, все равно пришла бы к нему на своих ножках подушка. Они специально для этого выросли бы у нее. Она бы на своих ножках и пришла бы… А утром, проснувшись, он увидел — приехала бабушка и скоро увезла его с собой. В поезде он пытался рассказать ей про подушкины ноги, а она смеялась в ответ. Хлопотала о чем-то, просила проводника принести чаю с лимоном, давала ему конфет и, подтолкнув к окну, сказала: «Гляди, вон оно». И он увидел море, увидел впервые, оно такое огромное, голубое, сверкало на солнце…

Я тогда еще мало знала Евгения Львовича. Но помню, что подушкины ноги меня взволновали, согрели душу, как-то утешили. И я быстро поправилась.

А сколько таких рассказов было потом!

[Регистрация нашего с Женей брака, как это теперь называется, состоялась 20 апреля 20-го года в Никольской армянской церкви. Для матери, и особенно для ее братьев, брак дочери-армянки с евреем (отец Жени был еврей, а мать — русская) был чем-то противоестественным, и потому они потребовали, чтобы Женя принял нашу веру. Женя к религии был равнодушен и согласился… И потом в паспорте у Шварца еще долго стояло — «Евгений Шварц — армянин».

Свадьбу праздновали у мамы (3) в Нахичевани. Был голодный 20-й год. Город только что был освобожден красными. Стол был настолько беден, что когда мама увидела вазу с сахаром, которые подарили братья, у нее вырвалось радостное восклицание. Это было большой удачей. Немедленно сахар был мелко поколот и выдавался гостям как большое лакомство. После «свадебного чая» мы пошли в город, где сняли маленькую комнатку.

Сразу же около нашего дома остановилось несколько фаэтонов, обвешанных нашими артистами, и нас повезли в особняк Черновых, где помещался наш театр. На беломраморной лестнице по бокам в два ряда стояли артисты, не поместившиеся в фаэтоны. Оркестрик исполнил туш. В зале мы чуть не рухнули. Стулья были убраны, и посередине стоял огромный стол, ломившийся от яств, вплоть до черной икры. Все это устроили наши артисты.

Потом нас долго провожали домой. Мы уговаривали друзей идти по домам, и постепенно все разошлись. Остался один Саша Остер, который непременно хотел проводить нас до самого дома. Каким-то образом ключ от нашей комнаты оказался у него, и он торжественно пригласил нас войти. Кровать была застелена великолепным шелковым стеганым одеялом, а поверх лежало платье и белая шляпа. На столе стоял массивный письменный набор для Жени. Это были подарки наших артистов. Тут мы снова прослезились (первый раз, когда нас встречали в театре). Саша сразу исчез.

Женя очень любил мою маму. Ее все любили. А Женя даже говорил, что если бы она была молодой, он развелся бы со мной и женился на ней. Мама была племянницей Микаэла Налбандяна (4), а я — внучатой племянницей. Уже в детстве его тянуло к книгам, к знаниям. Чтобы никто ему не мешал, он забирался на высокое дерево и целыми днями сидел на нем, читая. Сверху он спускал веревку, и моя бабушка Гаянэ, в честь которой я и была названа, его сестра, подвязывала ему что-нибудь поесть… Бабушка рассказывала, как его арестовали. Пришли ночью несколько жандармов. Он им говорит: «Вы, ребята, не виноваты, вы выполняете приказ. Мать, ты хранила бутылку шампанского на случай моей свадьбы, давай ее сюда. Справим мою помолвку со смертью».

И тут же они распили эту бутылку, и жандармы выпили. Его мать подавала прошение о свидании, давала кому-то большие взятки, наконец, ей было разрешено забрать то, что осталось от ее сына. Его вывезли из ворот Петропавловской крепости — ходить он уже не мог. Ей велено было отвезти его в город Камышин, где он через год и умер. Ему было всего тридцать семь лет.

Женя очень интересовался судьбой Налбандяна и говорил, что напишет о нем повесть, но так и не написал.]

В конце сезона 1920–1921 года мы отыграли последний спектакль. Все разошлись по домам. Декорации разобрали. И только мы, несколько актрис, задержались, болтая о тряпках. С улицы вошел довольно неопрятный мужчина и спросил, где здесь дирекция. Мы довольно пренебрежительно указали ему вверх. Он поднялся по винтовой лестнице, и через несколько минут оттуда свалился директор нашего театра М. С. Горелик:

— К нам пришел Гумилев (5), он хочет, чтобы мы сыграли ему «Гондлу». Собрать труппу было делом не очень сложным, Ростов тогда был не таким уж большим городом. Мы сами поставили декорации и сыграли «Гондлу». В зале было всего два зрителя — Гумилев и Горелик.

Кажется, Гумилев говорил, что узнал о нашем театре из статьи Мариэтты Шагинян (6). Постановка ему понравилась, и после окончания спектакля он сказал:

— Спасибо, ребята. Такой театр надо перевозить в Петроград.

Потом он поднялся на сцену и поцеловал Антона в губы, а мне — руку. Никто не придал серьезного значения словам Гумилева, думали, что это просто ритуал вежливости. Но через несколько месяцев пришел вызов. Нас делали Литературным театром при петроградском Доме писателей. Мы погрузили все свои пожитки и декорации в теплушки и отправились в далекий Питер.

Кажется, Горелик выехал раньше нас, на разведку. В Москве он залез к нам в вагон и сказал, что Гумилев расстрелян по Таганцевскому заговору (7), но что в Петрограде он все устроил, и мы едем дальше.

Другое время — 1921 год. 5 октября во второй половине дня мы приехали в Петроград. Около 4 часов. Нам отвели общежитие — большую комнату на втором этаже дома на углу Невского и Владимирского (8). Кровати стояли вдоль двух стен. Посредине был проход. Он назывался Бродвеем. Время было голодное, и Рафа Холодов кричал: «Ну, кто бросит на Бродвей». Тогда то один, то другой бросали — кто пряник, кто сухарь, кто что. И они с Шварцем ловили и ели.

Из Ростова все привезли по довольно порядочному бидону с подсолнечным маслом. Каждый день устанавливались дежурства. Приходилось на всех чистить картошку — ведра два — и жарить ее на этом масле. Это была наша основная пища. Посредине комнаты стоял большой стол под белой скатертью, а на нем стоял графин с замерзшей водой. Было ужасно холодно. Ложились спать мы с горячим утюгом, и все равно мерзли…

А в первый же день, как приехали, мы с Женей пошли на «Маскарад» в Акдраму. Я пошла со служебного входа. Ко мне вышел режиссер Панчин (9). Я стала просить:

— Мы только что приехали из Ростова с театром, будем теперь здесь работать…

12
{"b":"578860","o":1}