Е. Л. Шварц сам прекрасно читал свои пьесы. Его авторская манера читки скорее походила на публичное размышление, в котором автор хотел, казалось, подчеркнуть самое необыкновенное, что может произойти в обыкновенных условиях человеческой жизни. Словно он хотел удивить всех, кто слушает, тем, чему он сам, читая, удивляется.
Так читал знаменитый артист В. Н. Давыдов басни Крылова. «Скажите, пожалуйста, — как будто хотел он сказать, — ну, где было видно, чтоб лисица так пленилась сыром, что даже заговорила человеческим голосом!»
Е. Шварц читал свои пьесы в полном смысле слова удивительно. Когда он читал их, они производили гораздо большее впечатление, чем когда мы их ставили. Это была органическая связь человека-творца со своим произведением. Это было единое дыхание.
Именно в необыкновенности обыкновенного — секрет обаяния и остроты шварцевской выдумки.
И его кот, и собака, и медведь, и старушка-вострушка — Баба Яга, кокетничающая сама с собой перед зеркалом, и ее избушка на курьих ножках (великолепно сценически решенная режиссером П. К. Вейсбремом) — все эти персонажи в читке автора выступали как самые необыкновенные явления в нашем обыкновенном мире людей и вещей. Ну, как же тут не удивляться!
И когда, помню, Е. Шварц прочитал именно так удивительно свою сказку «Два клена», кто-то из актеров сказал тогда:
— Все правильно… Шварц пишет, как классик.
И нельзя было с этим не согласиться.
Необыкновенная любознательность Е. Л. Шварца граничила с фантастической одержимостью. В этой любознательности не было никакой стройной «программы по самообразованию». Она шла своим особенным высшим путем. Например, он мог подолгу стоять у какого-нибудь забора летом на отдыхе и рассматривать обыкновенную паутину. А потом дожидаться того момента, когда паук, почуяв муху, попавшую к нему в сеть, выползет из своей засады и, ловко передвигаясь по тончайшей ткани своего орудия смертной пытки, начнет творить свое злое дело…
И такое наблюдение не проходило для него бесследно. Он жадно всматривался во все мельчайшие проявления доброго и жестокого, смысла и бессмыслицы, расточаемых природой с неумолимым равнодушием ею самой установленных законов… Он почему-то вдруг заинтересовывался естествознанием… Вероятно, в этих раздумьях у него уже созревал замысел новой волновавшей его сказки. Сказки для взрослых…
— Удивительно, — говорил он, — паук работает математически точно, как инженер, и точно, как гениальный виртуоз-скрипач.
Он как-то вспомнил слова Л. Н. Толстого об относительности времени человеческой жизни: «От новорожденного до четырехлетнего — целая вечность. От четырехлетнего до меня — один миг…»
Шварц засмеялся:
— А сколько глупостей мы способны натворить за этот миг? Вероятно, больше, чем ребенок за четыре года…
Однажды, незадолго до своей последней болезни, Евгений Львович вспомнил свою давнюю беседу с ученым медиком.
— Вот мы говорим, что человек растет. А мне один академик рассказывал, что человек уже с малых лет медленно и неизбежно движется к концу, и он сам виноват в этом… — Шварц, сказав это, рассмеялся: — Растет к концу… Оказывается, конец на него все время наступает. В каждом нервном шоке. Например, споткнулся человек… — И он опять задрожал от своего внутреннего смеха: — Отсюда — мораль: не надо человека нервировать и не надо спотыкаться, по крайней мере, на каждом шагу… — И опять по лицу его пробежала смущенная улыбка.
С этой улыбкой он и остался в истории нашего советского театра, драматической поэзии и в истории человеческой дружбы.
1966
Клавдия Пугачева
Шварц
1
Вспоминаю Женю Шварца. Как странно мне сейчас слышать, что он был мудрым. Слово «мудрый» к нему не шло. Был он веселым, добрым, дурашливым, заводным на всякие шутки.
Познакомил нас Павел Вейсбрем. Вейсбрем как режиссер помогал готовить программы брата Жени — Антона, известного чтеца (1).
Женя пришел к нам в ТЮЗ на «Четверги» Маршака. И остался. Помню Женю и брата его Антона в компании Хармса, Заболоцкого, Акимова (2). Мы звали их «мальчиками», Хотя они были старше нас. Тогда Акимов всячески вышучивал тюзовские порядки, называя ТЮЗ «Брянцевский монастырь». Шварцы, Хармс, Заболоцкий никогда над ТЮЗом не смеялись, наоборот, уважали Брянцева и его требования к актерам, сотрудникам, да и к зрителям тоже.
Знала я первую жену Шварца, но, главным образом, знала вторую его жену Катю, в которую он был влюблен без памяти. Женя бывал у меня, вернее, у Александры Яковлевны Бруштейн, когда я была замужем за ее сыном Мишей, дружил с Мишиной сестрой Надей, балериной (которая стала Надей Надеждиной, «Березкой»).
Когда я уехала от Бруштейнов, Женя бывал у меня на квартире нашей актрисы Параскевы Михайловны Денисовой. Мы вместе с ним сочиняли всякие дурацкие истории, рассказывали в лицах нашим знакомым и получали большое удовольствие от их реакции.
[Они с Катей только поженились. Мебель была очень простая. Кажется, в двухкомнатной квартире дальше была комната, куда Катя уходила. На стене у них висел мой фотопортрет. Хармс играл в любовь ко мне и ходил к Шварцу смотреть на этот портрет. Катя это заметила. И они стали говорить, что в их дом вошла пугачевщина.
В письме от 10 февраля 1934 года Хармс писал мне: «…У Шварцев бываю довольно часто. Прихожу туда под разными предлогами, но, на самом деле, только для того, чтобы взглянуть на Вас. Екатерина Ивановна заметила это и сказала Евгению Львовичу. Теперь мое посещение Шварца называется „пугачевщина“…»
Борис Чирков не жалел времени для того, чтобы доставить радость своим друзьям. Однажды Чирков и еще несколько артистов нашего театра организовали мой день рождения, и еще привлекли Акимова и Шварца. Все были молодые и готовые на любые интересные затеи.
Придя днем в театр, я по лицам окружающих актеров поняла, что они что-то затеяли, уж больно они радовались и таинственно переговаривались, поздравляя меня. И действительно, когда я вошла к себе в комнату, где гримировалась, то я ее не узнала. Она вся была завешана и заклеена портретами Емельяна Пугачева. А над зеркалом висел большой эскиз к памятнику «Праправнучке Пугачевой», который сделал Акимов. На гримировальном столе лежала кипа книг по истории Пугачевского бунта. Цветы, стихи и прочие подарки…][43] (3).
Однажды я позвонила Жене, зная его доброту, и спросила, нужны ли им с Катей красивые тарелки, которые мне достались в «наследство» от Бруштейнов. Тарелки мне были не нужны, а деньги понадобились срочно. Женя ответил «Приноси, посмотрим». Когда мы с моей сестрой пришли к ним, они ахнули от красоты посуды. Катя заявила, что она всё берет. Женя спросил: «Сколько ты за них хочешь?» Я ответила: «По рублю за тарелку». Женя стал смеяться и обзывать меня разными словами. Я тоже смеялась вместе с ним. Катя останавливала нас, говорила, что я даже не представляю, что это за тарелки. А я действительно не разбиралась в фарфоре.
Тогда Женя предложил устроить аукцион. Я поднимала тарелку, они кричали цену, а я должна была спрашивать: «Кто больше?» Женя каждый раз набавлял цену. Было шумно и весело. Я думала, что мы играемся, но когда я стала уходить Женя с Катей выложили мне такую сумму денег, что я отказалась брать. «Вы что, с ума сошли?» — кричала я. А Катя и Женя кричали: «Это ты сошла с ума, мы знаем цену, а ты нет. Бери, пока у нас есть деньги. Это нам просто посчастливилось, что мы сразу можем расплатиться». Долго спорили. Я взяла ровно половину.
Потом Женя при встрече со мной всякий раз говорил: «Можно я тебе отдам еще 20 копеек в счет того?» И у нас с ним образовалась такая игра: почему 20? А вот 10 я возьму, а остальное — потом. Никто ничего не понимал, но в театре все знали, что мы торгуемся. Мы всерьез разыгрывали эту сцену. Меня долго спрашивали: «Он что, брал в долг? Почему не отдает сразу? А чего ты отказываешься?» Я делала таинственное лицо, говоря: «У нас с ним свои счеты» — «А, так ты ему тему подсказала!» — «Нужны ему мои темы, у него самого их до черта».