Он был свободен и жив, но не знал, где находится. Помнил, что это Парфеново, они ходили в магазин сдавать бутылки, где он увидел и не удержал Толика Обыскова, ему помешали, это был не Толик, уже ясно, дорога вроде бы туда или туда. Один конец улицы уходил в черноту с понижением, другой извилисто подымался на горку – точно, магазин «на горке», молодец! И Лузгин направился туда, где поперек просвета меж домами чиркали отдельные машины.
Курс он выбрал правильный, и через полчаса примерно уже стоял на парфеновской «развязке» лицом в заречные микрорайоны, а дальше – светящийся мелкими точками город на том берегу, где он жил когда-то давно и неправда. Он понимал, что сейчас не дойдет до вокзала, его заметут, или он упадет и заснет и замерзнет. Можно было домой, но домой было нельзя, хотя сил бы добраться хватило. Сигареты и спички лежали в кармане – ему повезло, от стакана накатывал судорожный хмель, можно было жить стоя, курить и не двигаться, осторожно затягиваться и смотреть на тающую белую палочку с огоньком на конце, огонек с каждой тихой затяжкой приближался к пальцам, его время кончается, вот докурит и всё, но еще не конец, еще тлеет фитиль, и в конце всех концов можно просто достать и закурить новую сигарету.
Кто-то знакомый был рядом, где-то здесь, в темных кочках болотных изб, за высокой стеной, в чистом каменном доме с большим телевизором «Сони» и теплым просторным клозетом, очень вкусной едой и маленькими умными детьми, и еще коровой – настоящей живой коровой, которая давала молоко. Лузгин еще сказал: «Ну как на ферме!» – пробовал доить, но Иванова жена обсмеяла и выпроводила. Точно, вспомнил: фермер Иван; молодец.
Он знал дорогу от моста, как ехали к Ивану. Отсюда мог бы срезать путь диагонально, но побоялся, что заблудится, и долго шел к мосту обочиной, шарахаясь от встречных нечастых машин и людей. У моста выкурил еще одну сигарету, развернулся и пошел обратно – влево, всё влево, потом у продмага направо, мимо сгоревшей этим летом избы, там еще бабка погибла, ему рассказывал Иван, сожгли соседи – хотели «расшириться», милиция закрыла дело – не докажешь. Гравийная Иванова дорога – на всю улицу потратился один, надоело буксовать в грязи «Газелью» – высокий крашеный забор, ворота крепкие с навесом и звонком; жена Иванова – не помню, как зовут, сам Ванька в деревне на ферме, еще не приехал, но ждем, скоро будет; какой же он грязный и мокрый. Сейчас мы позвоним Тамаре – не надо, сейчас мы в баню – не надо, я мылся, я чистый; сейчас мы покушаем горяченького и нам сразу станет хорошо, напомни телефон, Володя, у Ивана он где-то записан – не надо, так редко звоним, ты всё занят и занят, почему без носков, – а я помню? Вот ложка, вот хлеб, это Ваня проснулся, я сейчас, я сейчас – выпить есть? Ну конечно, домашнее, как я сразу не подумала, вот, не торопись и поешь. Господи, что же ты, Господи, не стесняйся, я всё подотру, вот сюда, ах ты, Господи, ну зачем об штаны, полотенце же есть, я дала, вот оно, лучше на бок, а то захлебнешься, слава Богу, приехал Иван, мы сейчас, полежи тут немного, не трогай дядю, Ванечка, дядя болеет, пойдем к папке, мой хороший, пусть дядя отдохнет...
Он не умер – зачем? – а просто забыл, как дышать. Но фиксировал краем сознания, как огромный Иван что-то делал своими большущими пальцами у него в рту, зачем-то тянул за язык, сильно бил его в грудь кулаком, прямо в сердце, но было не больно, и в мозгах то вспыхивало, то погасало, пока не погасло совсем.
Проснулся он от шума в голове, как под водой, и увидел больничную комнату, потолок в известковых разводах и лицо врача Ковальского – худое, с торчащими знакомыми ушами.
– Ну ты, герой, – сказал Ковальский, – оклемался?
– Я у тебя, Олег? – спросил Лузгин вместо ответа.
– А где же еще! Ну ты даешь, Володя. Едва откачали. Ванька Лиде позвонил, узнал, что я дежурю, и сразу привез, а то ты уже синенький был, как баклажанчик.
- Это хорошо, – сказал Лузгин. Губы не слушались, как после зубной анестезии.
– Чего уж хорошего-то...
– Хорошо, что к тебе, а не в другую больницу. Жена знает?
– Ты же у Ваньки все время кричал, чтоб жене не звонили. Вы что, поругались с Тамарой? Ты с этого запил, что ли?
– Мне эта штука мешает. – Лузгин показал глазами на капельницу.
– Придется потерпеть. Сейчас поешь бульона и примешь лекарства и спи. У меня в восемь дежурство кончается, я съезжу домой и вернусь.
– Я хочу домой, – сказал Лузгин.
– Не, брат, не выйдет. Поваляешься здесь до понедельника, станешь как огурчик, тогда отпущу.
– Я хочу домой, – сказал Лузгин. – Забери меня отсюда, я тебя прошу. Дома делай со мной всё что хочешь.
– Черт с тобой, – сказал Ковальский. – Но сначала бульон и лекарства. И часочек еще потерпи, пусть докапает.
В палате он лежал один, но за тонкой стеной были слышны чужие недовольные голоса: больные просыпались навстречу своим болезням. Не вышло... Он не сумел. Чего уж проще – сбежать из города, и то не смог. Вон Обысков – у того получилось, а у него нет, и не получится никогда, зря стараешься. Когда-нибудь это должно было кончиться, слишком уж всё легко получалось в лузгинской жизни, как бы само собой. Он понял это сейчас, лежа под капельницей и глядя в потолок.
Катилось с блеском, рухнуло с треском.
Ковальский сказал, что домой повезет его вечером: стабилизируем давление, поддержим сердчишко. Весь день Лузгин пролежал в полуобморочной какой-то дреме, один лишь раз заснув по-настоящему, когда Ковальский сжалился и дал ему выпить рюмку коньяку, больше не дал, как ни просил его Лузгин: со слезами, хотя бы капельку, хотя бы понюхать, неужели никто не может понять, что ему необходимо выпить последний раз это лекарство, при чем тут алкоголизм? Ковальский не сдался, и Лузгин дожил до вечера с неимоверным трудом и отчаянием.
В пять часов ему дали одеться и крепкого сладкого чая, Олег Ковальский повез его на своей старой «девятке». Лузгина укачивало и тошнило. Возле подъезда Олег затормозил, не выключая двигатель, и спросил как бы шутя:
– Точно к себе пойдешь или сбежишь куда-нибудь? Ты смотри: я из дома позвоню, проверю.
– Ладно, иду сдаваться, – сказал Лузгин с максимально возможной решимостью в голосе. – Ты не звони, не надо. Что я, маленький?
– На ночь выпей снотворного. И вообще больше пей: соки, чай, у тебя организм обезвожен.
– Ни фига себе, обезвожен, – удивился Лузгин. – Я за эти дни выпил море.
– Завтра понедельник, заберу тебя утром – надо почки проверить и поджелудочную, морда твоя мне не нравится.
– А ты выпей с моё, – сказал Лузгин с гордостью солдата-пораженца.
– Я свое уже выпил, – усмехнулся Ковальский. – Давай топай домой, а то поведу под конвоем.
Лузгин вдруг вспомнил, где Олег работал когда-то давно, и спросил:
– Тебя в колонии «лепилой» называли, правильно по фене?
– Никогда, – сказал Ковальский. – Только доктором.
Лузгин помахал ему с крыльца и вошел в подъезд. Постоял там немного и выглянул: машина Ковальского выруливала на дорогу от последнего подъезда, он проследил ее глазами до угла и увидел там полускрытый деревьями «мерседес» с тонированными стеклами. Позади Лузгина со скрипом и стуком поехала лифтовая дверь, раздались голоса, он узнал их и прыгнул в кусты, и понесся напролом, спасая глаза и лицо согнутым поднятым локтем. Он врезался животом в бортик хоккейного корта, перелез и упал, побежал вдоль забора новостройки, пока не наскочил на школьную чугунную ограду.
Сто тысяч миллионов лет назад, в другой жизни, в другом измерении, он учился здесь в последних классах. И это они с Кротовым и Сашкой Дмитриевым выломали в заборе три зубца, чтобы не тратить время на ежедневный поход вокруг школы к парадным воротам. Били кувалдой, приволоченной откуда-то Дмитриевым; несокрушимый по виду чугун оказался на редкость хрупким. Прямо напротив пролома был школьный служебный вход, под кирпичным навесом, с огромным замком на никогда не открывавшихся двойных дверях; они собирались здесь вечерами и в большую перемену, курили, балдели и назначали свидания одноклассницам: девочки на год старше казались им старухами, на год младше – младенцами. У Лузгина в девятом был недолгий роман с десятиклассницей, друзья смотрели на него, как на извращенца. Десятиклассница по имени «леди Волкова» – прозвали так за томные манеры – представлялась ему очень взрослой и опытной, что и привлекало. «Леди» позволяла Лузгину трогать ее за грудь и целовать до посинения, но когда однажды вот здесь, у этих дверей, он головокружительно осмелел и отправился в путь от колен и выше, и вдруг ноги кончились, «леди Волкова» томно сказала: «Не трогай меня», как будто все остальное, кроме этого, было не она. А еще много раньше, классе в пятом или шестом, когда девочки неожиданно разделились на красивых и некрасивых, он услышал от товарища, что у такой-то красивые ноги, и подумал: как это ноги могут быть красивыми? Они ходили в поход до ближайшей деревни с ночевкой, спали на матах в спортзале местной школы, и было волнительно думать с закрытыми глазами, что девочки лежат очень рядом. У Лузгина был с собой фонарик, имущество старшего брата, и они с Валеркой Северцевым развлекались таким образом: бродили ночью на цыпочках между матами и неожиданно светили прямо девочкам в лицо, те просыпались и орали с перепугу, и кидались в Лузгина чем попало; потом пришла ночевавшая где-то здесь очень злая классручка и прекратила веселье. По возвращении из похода в школу были вызваны родители, а старший брат дал Вовке подзатыльник. Брат был школьной знаменитостью, на четыре года старше, капитан баскетбольной команды и лучший танцор по чарльстону и твисту; взрослые девочки посылали ему записки через Лузгина, взятки Лузгин брал конфетами и семечками. Восемь лет назад брат погиб, упав с вертолетом на Севере. Был бы жив – все было бы не так. Лузгина никогда не били в детстве, потому что у него был старший брат.