Литмир - Электронная Библиотека

— А потом где учились?

— Интервью закончено, Володя. Скажу только, чтобы вас подразнить: стажировался в Англии на Би-Би-Си, в ближневосточной службе радио, потом в Америке на Эй-Би-Си, на Си-Эн-Эн.

— Связи с американцами — это оттуда? — спросил Кротов.

— У меня, ребята, друзья по всему миру. А вот теперь и в Тюмени тоже. Не хочу вам льстить, парни, но мне очень приятно с вами общаться. И знаете почему? Вы оба упрямые, каблуками не щелкаете. И под Бонифатьевича сразу не легли, ножки не раскинули.

— Сразу — не сразу… Какая разница? — срезал москвича Кротов, и Лузгин зауважал друга-банкира за прямоту, потому что у самого вертелось на языке; вертелось, да не вывертелось, однако. — Ведь если бы не обстоятельства, я с Луньковым и говорить бы не стал. Противен он мне, не нравится.

Бородатый Юра помолчал, поочередно глядя то на банкира, то на журналиста. Потом сказал Кротову спокойно, но жестко:

— Эти обстоятельства вы создали себе сами, Сергей Витальевич. Это первое. Теперь второе. Я тут вас похвалил недавно за проявление характера: и вас, и вас, Володя. И уж вы меня, пожалуйста, не разочаровывайте. Если отказываетесь работать с нами, — говорим друг другу «привет». Если соглашаетесь — с этого момента заткнетесь в тряпочку с вашими репликами в адрес многоуважаемого депутата и перестанете корчить из себя целомудренных проституток. Таких не бывает в природе. Прошу извинить, если сказал грубо. Зато ясно. И от вас прошу ясности: да или нет? Прямо сейчас, вслух и коротко: да или нет?

— Да, — сказал Кротов. И Лузгин, словно спасенный другом-банкиром от тяжести выбора, легко выдохнул: — Да.

— Достойно похвалы, — произнес Юра. — Закрывая эту тему, выскажу еще одно предположение: очень скоро вы не будете столь однозначно судить об Алексее Бонифатьевиче. Луньков — талантливый, неординарный политик, умеющий гипнотизировать и увлекать за собой людей. Что же насчет бонапартских замашек… Скромные люди в политике, как правило, добиваются очень скромных результатов. Настоящих высот достигают только те, кто каждое утро, глядя в зеркало, говорит себе: «Здравствуй, гений! Здравствуйте, Ваше величество!».

— Но это же ненормально, — сказал Лузгин. — Это больные люди, их в Винзилях лечить надо.

— Что такое Винзили?

— Тюменская психушка, — пояснил банкир.

— Спасибо, запомню, — поблагодарил бородатый. — Мы с вами затронули новую, чрезвычайно интересную тему, и как-нибудь на досуге мы ее разовьем основательно. А пока, чтобы вам было над чем призадуматься, сформулирую только несколько вопросов и постулатов. Скажите мне: должна ли власть быть справедливой?

— Конечно, должна, — уверенно сказал Лузгин.

— Достойно похвалы. Второй вопрос: могут ли сто пятьдесят миллионов россиян жить мирно и счастливо без властей вообще?

— Нет, не могут, — ответил Лузгин всё так же убежденно.

— Ну, вот видите! — воскликнул бородатый. — Получается, что само наличие власти и закона есть форма наказания людям за их неумение и нежелание ограничить себя в общении с другими людьми каким-то внутренним законом — духовным, нравственным. И стоит власти ослабнуть, как люди начинают в упоении резать и грабить друг друга. Возьмите Югославию, возьмите Молдавию, а бывшие наши южные республики… Тогда имеем ли мы право, говоря о власти, на первое место выдвигать понятие справедливости? Власть есть наказание, государство есть аппарат принуждения. А во все времена еще ни один наказанный не посчитал, что его наказали справедливо. Вот вам и принцип отношений правителя и народа. Ведь даже власть религии построена на страхе, ибо сказано: «Побойся бога!». И самую большую любовь рождает в людях… самый большой страх. Возьмите, например, Сталина, он нам ближе и понятней. О, какая это тема, дорогие мои! Великая и ужасная… Я вам еще не надоел?

— Что вы, Юра, совсем нет, — по хозяйской обязанности сказал банкир.

Лузгину почему-то вспомнилась его стажировка в Москве на Центральном телевидении. В программе обучения было несколько встреч с известными на всю страну московскими телевизионщиками — мэтрами и зубрами, — и стажирующиеся провинциалы относились к ним по-разному, не без доли местечкового снобизма: мол, знаем мы эти столичные штучки, сплошной апломб и самолюбование. Самые большие споры и даже неприятие — не хотели встречаться, просили замены — вызвало предстоящее общение с Валентиной Леонтьевой.

Почти месяц протолкавшись в цэтэшных коридорах, наслушавшись анекдотов и сплетен из жизни «великих», лузгинская группа пришла к выводу, что тетя Валя — изрядная стерва, каждый день съедающая на завтрак по молодой дикторше, сделавшая собственную карьеру на кожаном диване в кабинете председателя Гостелерадио. Уже тогда, совсем еще молодым, Лузгин открыл в себе и окружающих эту подлую, радостную, всегдашнюю готовность впитывать, не фильтруя, любой гадкий слушок, просочившийся из недостижимых «простому советскому человеку» так называемых верхов. И чем выше стоял человек, чем большей властью, уважением или любовью пользовался он в народе, тем легче и злорадостнее принимал в душу упомянутый народ любую про него погань.

Тетя Валя была тогда в зените славы со своей огромной, сложной и дорогой передачей «От всей души». И встречу свою с провинциалами начала жеманными рассказами о невероятном нервном напряжении ведущей, о невосполнимых ее душевных тратах, о страшном цейтноте: последний сценарий пришлось заучивать в самолете, летела к мужу-дипломату в Бангладеш… Потом пошли встречные вопросы, поначалу вежливо-пустые, затем все острее и злее. И тетя Валя уловила настроение аудитории, взбодрилась и подобралась, как кошка перед прыжком, перестала нести заоблачную ахинею насчет ее поездок в троллейбусе по утрам («Люди меня увидят, улыбнутся, и день у них пойдет весело и радостно»). Рассказывала про юность, первые «ляпы» в эфире, про неудачную любовь и счастливую, но недолгую, про закулисные интриги и скандалы, про великолепных людей, с которыми сводит ее судьба на передачах «От всей души», про слезы и восторг, огромное перенапряжение памяти… То есть, по сути, говорила то же самое, но по-другому, с живыми, яркими глазами, и публика размякла, женщины даже всхлипывали, а на прощание вся группа ринулась за автографами, кто-то помчался в киоск за цветами…

Этот урок Лузгин запомнил на всю жизнь. Он впервые приблизился тогда к пониманию того, что значит обаяние, пусть даже отрицательное, и какая это страшная, подчиняющая себе сила, не имеющая рационального объяснения. И вот сегодня, слушая бородатого Юру, он вдруг подумал о том, что Папа Роки этой силы не имеет, а Луньков имеет.

Бородатый между тем собрал свои бумаги, попросил у Кротова разрешения воспользоваться междугородной связью и принялся названивать в Москву, говорил с неизвестными Лузгину людьми о незнакомом и малопонятном. Лузгин испытывал ощущения, подобные поездным: ты стоишь у окна, скорый пробегает станцию, и ты видишь на перроне разных людей, за каждым из которых целая жизнь, которую ты никогда не узнаешь, и людей этих не увидишь никогда больше. Была такая песня польская — «Никогда больше», очень нравилась Лузгину.

Закончив терзать телефон, Юра рассыпался в извинениях и благодарностях хозяину — в столице деньги считают и ценят, там по межгороду с чужого телефона особо не раззвонишься, Лузгин это знал — и, слегка помявшись, вдруг попросил неожиданное.

— Не подумайте, что навязываюсь, — Юра даже засмущался, — но так не хочется коротать вечер в пустом номере. У господина депутата свои маршруты, а я… В общем, буду безмерно благодарен, если кто-нибудь из вас пригласит меня в гости. Ужасно хочется посмотреть, как вы живете, поболтать с вами в другой обстановке. И, честно говоря, хочется поесть домашнего. Эти буфеты и кабаки гостиничные… Все, так сказать, сопутствующие расходы за мой счет, господа. Только, если нарушаю ваши планы, скажите прямо, я пойму…

И снова, пока Лузгин раздумывал, представлял себе антураж и последствия их совместного появления дома «на троих», друг-банкир непринужденно произнес:

61
{"b":"575682","o":1}