— Могли потерять, — говорит Львовский.
— Все-таки отстояли! — откликается Рыбаш.
Тихо звякают цапки, кохеры, пеаны, которые пересчитывает операционная сестра.
Два студента-стажера, помогавшие при операции, копируя движения хирургов, тоже снимают стерильные доспехи и тоже присаживаются на табуретки. Рыбаш протягивает им свою измятую пачку «Беломора».
— Курите?
Он вытряхивает из надорванного уголка каждому по папиросе, и Львовский щелкает для них своей многоцветной, как слоеный мармелад, фронтовой зажигалкой. Эти две папиросы, предложенные Рыбашом, этот мигающий огонек зажигалки Львовского означают: «Молодцы ребята, хорошо поработали!». Студентам хочется улыбнуться во весь рот, но, полагая, что это неприлично, они деловито и сосредоточенно дымят.
Тишина.
Первый не выдерживает Рыбаш.
— Вот, молодые люди, — лекторским тоном говорит он, обращаясь к студентам, — сегодня вы имели возможность наблюдать, к чему приводит легкомысленная забывчивость хирурга! Тот, кто делал этой женщине аппендоэктомию, не соизволил произвести ревизию малого таза. В результате — упущенная внематочная беременность, разрыв фаллопиевой трубы, внутрибрюшное кровотечение и вообще все, что вы видели…
Распаляясь, Рыбаш от бесстрастного лекторского тона переходит к тону прокурорскому.
— Но скорая доставила ее с диагнозом «острый аппендицит», — робко вставляет один из студентов.
— Мало ли с каким диагнозом привозят! Скорую вызвали потому, что у Фомичевой были сильнейшие боли. Она, может быть, и дома теряла сознание, — почти кричит Рыбаш. — Врач скорой видит одно: острый живот, надо немедленно в больницу. Он же внутрь не лазил, так?
— Так, — кивают студенты.
— А у операционного стола надо не только орудовать руками, но и мозгами шевелить. Женщина молодая, жалуется на боли в животе, — значит, думай о гинекологии! Если уж полез в брюхо, смотри в оба! Все проверь! А тут, видите ли, хирург сделал красивенький косметический разрез, выволок аппендикс, чик-чик — и готово!
Он размахивает руками, показывая, как сделал «чик-чик» хирург. Перед стажерами неэтично называть фамилию врача, допустившего ошибку, хотя через пять минут они ее все равно узнают по списку дежурных. Он презрительно раздувает ноздри. Он уже вскочил с табурета, этот неугомонный Рыбаш.
Студенты тоже встают.
— Тише, товарищи! — глухо говорит Львовский. — Ошибка действительно безобразная, но криком не поможешь. Все, что было возможно, мы сделали. Согласны. Андрей Захарович?
— Мы-то сделали! — кричит Рыбаш. — Но если бы вчера этот олух…
— Андрей Захарович!
— Вы же понимаете, если бы вчера произвели ревизию, Фомичева могла бы рожать!
Именно в эту минуту входит Степняк. Он был в операционной, когда Львовский начинал операцию. Потом его вызвали. Через полчаса он прибежал снова. Операция продолжалась. Фомичевой переливали кровь. Он стоял, сжав кулаки в карманах, с лицом, как у всех хирургов, закрытым наполовину марлевой маской. Он сам видел страшные разрушения, которые были вызваны двенадцатичасовым опозданием… Если бы вчера… Если бы…
Его снова вызвали, и ему удалось вернуться только через час. Операция все продолжалась. Львовский, Рыбаш, врач-анестезиолог, операционная сестра, два студента-стажера работали с предельной быстротой, со всей мыслимой согласованностью, с ловкостью виртуозов. Бестеневая лампа, соперничая с заливавшим операционную солнцем, светила во всю мощь. Инструменты в руках хирургов казались живыми. Но операция все длилась и длилась. Степняка опять поманили сквозь стеклянную дверь. Он вышел, проклиная свои многочисленные обязанности, хотя понимал, что его присутствие ничем не может помочь ни Фомичевой, ни хирургам. Теперь он входит в четвертый раз.
Хирурги курят.
— Ну?! — спрашивает Степняк.
Львовский опережает Рыбаша. Он отвечает коротко, строго. Один из студентов поднимается, уступая Степняку табуретку. Тот отрицательно качает головой и говорит негромко:
— Муж ее звонил, сейчас приедет… Я объяснил, что оказалось необходимым делать вторую операцию, очень срочную. Без согласия больной… А он мне: «Какое там согласие, была бы только жива!»
— Будет! — решительно объявляет Рыбаш. — Жива будет. А вот рожать — нет. Если бы вчера…
— Понятно… Матвей Анисимович, ты поговоришь с мужем?
Львовский задумчиво открывает и закрывает свой портсигар: щелк-щелк, щелк-щелк…
— Трудновато, Илья Васильевич.
Рыбаш неожиданно предлагает:
— А вы Окуня вызовите. Его рукоделье — пусть и объясняется.
Стажеры скромно опускают глаза, Львовский особенно громко щелкает портсигаром. Степняк холодно спрашивает:
— Жаждете крови?
— Кровь уже была, — огрызается Рыбаш, — хочу простой справедливости.
Степняк ответить не успевает. В дверь предоперационной просовывает голову дежурная сестра:
— Илья Васильевич, вас просят спуститься вниз. К вам пришли.
У дверей кабинета его поджидает светловолосый гигант на вид лет двадцати пяти, не больше. Он очень высок ростом, выше Степняка, плечи развернутые, лицо то ли загорелое, то ли обветренное, как у всех, кто много бывает на воздухе. Ворот клетчатой рубашки расстегнут, — видимо, узковат.
— Вы главный врач?
— Я. А вы?..
— Моя фамилия Фомичев.
Ого, вот он какой, этот муж, крикнувший в телефонную трубку: «Была бы жива!» Только теперь Степняк соображает, что во время операции даже не поинтересовался возрастом женщины, не взглянул на ее лицо. А она, вероятно, еще моложе. Может быть, вообще они вот-вот поженились? И у этого здоровущего парня не будет детей?! Надо же случиться такой беде!
Илья Васильевич не понимает бездетных браков. Он был бы счастлив, нарожай ему Надя полдюжины ребят. Он никогда не упустит случая сказать что-нибудь шутливое, ласковое детишкам, приходящим в больницу навестить отца или мать. Он прощает многие грехи Анне Витальевне Седловец за то, что у нее трое детей и пятеро внуков. Машенька Гурьева, которую в годы войны он искренне уважал за молчаливую стойкость и первоклассную работу, неизмеримо выросла в его глазах, когда он узнал, что у нее теперь четверо ребят. Ольга Викторовна Круглова в ночь их не слишком приятной первой встречи в хирургическом отделении купила его сердце рассказом о сыне. Он хорошо отзывался о Нинель Журбалиевой за то, что она совмещает работу в больнице с работой над диссертацией. Но она стала ему вдвое симпатичнее, когда восьмого марта он увидел в вестибюле ее круглолицего, с глазами-щелочками сынишку, явившегося с веточкой мимозы поздравлять дежурившую маму с женским праздником. Да он и собственную тещу-то, Варвару Семеновну, пожалуй, больше всего ценит за то, что она целую жизнь отдала рождающимся человечкам. Словом, Степняк чадолюбив в подлинном смысле этого понятия. И вот именно ему предстоит сейчас сказать молодому, пышущему здоровьем парню: «У вашей жены никогда не будет детей!»
— Проходите, товарищ Фомичев, — говорит Илья Васильевич, пропуская вперед своего посетителя.
Пугаясь этой предупредительности, тот неловко топчется у двери и, наконец решившись, входит.
Степняк усаживает Фомичева, садится сам, мысленно подбирая первые слова, которыми он начнет разговор. Но слов нет, и, как все курильщики, он хватается за спасительные папиросы. Раскрыв коробку «Казбека», он протягивает ее Фомичеву:
— Пожалуйста…
— Не курю, спасибо, — отказывается Фомичев. — Жена не позволяет: детишки, знаете…
— У вас есть дети? — живо интересуется Степняк.
— А как же! Сыновья, — отвечает Фомичев и, чуть смутившись, добавляет: — Двойняшки.
— Вот и хорошо! — с облегчением говорит Илья Васильевич; теперь то, что надо сообщить, кажется ему не столь ужасным.
— Маленькие еще, — тоскливо поясняет Фомичев и вдруг, набравшись духу, требовательно спрашивает: — Да уж не томите, доктор, говорите правду… безнадежна?!
— Что вы! Что вы!
— А я, как вы сказали — вторая операция, к тому же и срочная, так чуть не сомлел. Все, думаю, конец… — капельки пота выступают над обветренными губами Фомичева. — Да вы не обманываете? То есть в смысле — утешаете?