— Да что это ты, Кира, будто на поденщине?
— Я сейчас, сейчас, — кротко, вполголоса, отвечает Кира. — Вы не сердитесь только…
Никто не замечает их быстрого обмена репликами.
Дядя Матя о чем-то увлеченно разговаривает с мужем Марьи Александровны. Надежда Петровна держит за руки Машеньку-Мышку и убежденно твердит: «Нет, нет, четверо детей — это геройство. И еще такая работа!» Степняк посмеивается и говорит: «А я бы и от полдюжины не отказался».
И тут входит папа. Надо быть Кирой, надо знать его так, как знает Кира, чтобы понять: случилась непоправимая беда. С виду это все тот же Задорожный. Ну, может быть, чуть-чуть огорченный.
— Дорогие друзья, — говорит он, — я должен извиниться перед вами от имени Юлии Даниловны. Ей пришлось уехать. Прислали машину. Впрочем, я уверен, что вы дождетесь ее…
Все изумлены, замолчали, переглядываются.
— Как это — уехать? — недоуменно переспрашивает Степняк. — Куда?
— К больному.
— В больницу?! — в голосе у Степняка откровенное беспокойство.
— Нет, нет, не в больницу. К… частному больному.
Все по-прежнему молчат. Только Степняк продолжает настаивать.
— Разве у Юлии Даниловны есть частные больные? — недоверчиво и сердито говорит он.
— А ты не знал? — Задорожный выдавливает подобие улыбки. — Она частнопрактикующий врач.
— Папа, как ты можешь?! — не выдерживает Кира; она возмущенно смотрит на отца.
— Папа шутит, — тихо говорит Мышка, — но, наверно, близкий товарищ заболел?
Сергей Митрофанович серьезно склоняет голову.
— Да, очень. — Помолчав, он обращается к Кире: — Сооруди-ка нам кофейку, что ли, Кирюха…
Но все начинают шумно отказываться.
Разговор уже не ладится, хотя папа старается изо всех сил. Он даже рассказывает какую-то историю, похожую на анекдот, но никто не смеется. Первой поднимается Надежда Петровна:
— Мы пойдем, комиссар. Было очень хорошо, и жаль, что не встречались раньше. А сейчас пойдем…
Задорожный пытается удержать гостей, но Кира видит, что делает он это из приличия. Только Матвею Анисимовичу он не дает уйти. Он кладет ему руку на плечо и буквально прижимает к стулу.
— Юля мне никогда не простит, если ты ее не дождешься. Сиди, Матвей… Кира, стереги дядю Матю.
Сам он выходит в переднюю провожать остальных.
Слышно, как Надежда Петровна говорит:
— Дайте слово, что придете к нам всей семьей. У меня сегодня сердце перевернулось… Фронтовая родня…
Наконец хлопает лестничная дверь. Папа возвращается.
Матвей Анисимович молча курит, а Кира — тоже молча — прибирает комнату. Тетя Маня незаметно исчезла; слышно, как на кухне льется вода из кранов.
— Дай-ка мне закурить, Матвей, — говорит Задорожный.
Львовский щелкает портсигаром и пристально смотрит на Сергея Митрофановича.
— Куда она поехала?
— К близкому товарищу, — упрямо повторяет папа.
И опять оба умолкают. С каждой минутой тишина становится все тяжелее. Кире кажется, что она физически ощущает эту тяжесть. Но и уйти из комнаты она не в состоянии. Что-то должно случиться! Что-то непереносимо страшное!
Телефон.
Кира и Задорожный одновременно бросаются в переднюю, но отец опережает. Он поднимает трубку.
— Да? — говорит он и долго слушает, не отвечая. Лицо его темнеет. Кира, стоя на пороге, видит: отец стареет на глазах. Именно так: стареет.
— Понятно, — наконец произносит он. — Мы сейчас приедем.
Отстранив Киру, он входит в комнату. Львовский медленно поднимается со стула.
— Матвей, — тихо говорит Задорожный, — ничего нельзя было сделать. Валентина Кирилловна скончалась.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
1
Из крематория Кира пошла пешком с Костей Кругловым. Папа, правда, звал их обоих в свою машину, но в этой машине ехали и он сам, и тетя Юля, и пожелтевший, ссутулившийся Матвей Анисимович, так что еще двоим там было бы трудно поместиться. И главное — у Киры не хватало мужества глядеть на дядю Матю. А сесть в тот похоронный автобус с черной широкой полосой, опоясывающей кузов, который увозил всех остальных и в котором всего два часа назад стоял гроб с телом Валентины Кирилловны, казалось Кире и вовсе немыслимым.
Она не только впервые была в крематории, но и в первый раз за свои пятнадцать лет увидела смерть. И безысходность смерти потрясла ее. Конечно, она уже давно знала, что все живое рано или поздно умирает. Но это знание было таким далеким, таким отвлеченным, что как бы и не входило в круг ее представлений. Кто-то где-то умирает. Грустно, больно, но ее, Киры, это не касается. «Мою маму убили фашисты!» — иногда думала или говорила она, и сладкая грусть охватывала ее. Даже когда, ненавидя Юлию Даниловну и нарочно растравляя эту сладкую грусть, она старалась вообразить убитую маму, в мыслях ее мелькали разрозненные кадры виденных кинофильмов, не больше. Ей казалось, что она представляет себе все, но только сегодня, кладя в гроб охапку желтых нарциссов и нечаянно коснувшись руки умершей, Кира ощутила ни с чем не сравнимый холод тела, из которого ушла жизнь.
Ощутила и поняла.
Открытие пронзило ее. Отпрянув от гроба, она еле удержала крик ужаса. И с этой секунды у Киры появилось как бы второе зрение. Она вспомнила и по-новому услышала тост отца: «За мир, за мир!» Всех, кто сидел за столом, сказал отец, опалила, но помиловала война. Все они — и папа, и дядя Матя, и широкоплечий Степняк, и его красавица жена, и тихонькая Мышка с мужем, и тетя Юля, у которой такие маленькие, сильные руки, — все они прошли войну и каждый день видели смерть. Каждый день! Может быть, десять, сто, тысячу раз в день… Нет, не просто видели: они еще и боролись со смертью. Да как! Скольких людей спас один дядя Матя! Коллекция осколков, вынутых его руками из живых человеческих тел, — она же кричит, вопиет об этой неустанной борьбе.
А сейчас? Разве сейчас и он, и Мышка, и тетя Юля, и все те товарищи из больницы, которые пришли проводить Валентину Кирилловну, разве они отступились?.. Они с утра до ночи бьются за жизнь. За чужие жизни. Нет, почему с утра до ночи? Круглые сутки, каждый час, каждую минуту…
— Слушай, Костик, — говорит Кира шагающему рядом с ней пареньку, — твоя мама тоже медик?
— Ну да, — Костя немножко удивлен вопросом, — разве ты не знаешь?
— Нет, я просто подумала… По-моему, медики — самые благородные люди!
Как всегда, Кира, открыв для себя что-то, жаждет немедленно поделиться своей находкой. Костя, наоборот, не любит откровенничать и побаивается девчоночьей восторженности. Кроме того, он с трудом принимает чужие мысли.
— Почему это медики — самые благородные? Я, например, знаю вовсе не благородных, а даже последних гадов.
— Почему гадов?
— Потому. Вот в санатории, где мы жили, одна врачиха и фрукты, и сметану, и сливки у больных таскала. Придет на кухню, будто пробу снимать, и командует: «Это прокисло, это сгнило, больным не годится!» А потом к себе уносит. Мать из-за нее вечно плакала… Это, по-твоему, благородство?
Костя торжествующе смотрит на Киру.
Но Киру не так-то легко сбить.
— Никакой она не врач, а просто воровка!
— Я тебе говорю — врачиха. С дипломом.
— Ну и что? — Кира даже останавливается от возмущения. — А если в партию или в комсомол проберется предатель, так, значит, коммунисты плохие?!
— Идем, — говорит Костя, — чего встала?
— Нет, ты ответь.
— Ну при чем тут коммунисты?
— Ага, не можешь ответить! А я тебе говорю: медики — самые благородные люди. Они беспередышно бьются за чужую жизнь. Понял?
Костя задумчиво сопит. В общем, в Кириных словах есть что-то правильное. Поразмыслив, он уклончиво тянет:
— Да я не спорю, полезная профессия.
— Благородная! — Кира упряма. — Вот дворник тоже пользу приносит. А разве это можно сравнивать?
Несколько минут они идут молча. Потом Костя спрашивает: