Только известно ведь — Бог располагает человеком по какому-то Ему одному ведомому промыслу. И случается нежданное-негаданное — кому праздник нечаянный выпадает, кому беда непоправимая. А за что? — на этот вопрос еще никому не удалось ответ получить. Да и с кого спрашивать? К Нему с претензией и обидой взывать? Дивны дела Твои, Господи, — со стенаниями и плачем исторгается из покалеченной горем души. А отклика никакого — тишина.
— Дивны дела Твои, Господи, — беспрерывно твердил Лазарь, возводя глаза к небу, и по лицу его блуждала полубезумная гримаса-улыбка.
Как нашел холодную уже Фанюшу, посиневшую от удушья, с черными губами и широко распахнутыми глазами, в бездонной глубине которых мерцал неясный свет, так и пробормотал впервые: дивны дела Твои, Господи… Потом посмотрел на Нешку, которая спокойно спала, причмокивая пухлыми губками давно остывшую материнскую грудь, и снова прошептал: дивны дела Твои… И на похоронах, и семь траурных дней, и потом — еще и еще… А после — запил глухо, неудержимо, даже ради Нешки остановиться не мог.
И чем дальше, тем хуже пошло — невзлюбил Нешку за Фанюшину смерть, нашел виновницу безвинную, и сердце к ней окаменело. Не то что на руки не брал, никакой заботы не проявлял, а вовсе замечать перестал, будто нет у него дочки, их с Фанюшей дитя долгожданного. А что врачи предостерегали, все как один запрещали Фанюше рожать, потому как сердце больное может не выдержать, единогласно предвещали плохой конец — словно память отшибло.
Позабыл, как Фанюша уговорила его, шептала ласково: ничего случиться не может, будет у нас с тобой дочечка, радость всей жизни… Позабыл, как сердце зашлось от счастья, когда первый раз взял на руки трепещущий теплый комочек, какой красавицей показалась ему эта крошка-уродец со слипшимися черными кудряшками, с не перевязанной еще пуповиной и не обмытым тельцем… Позабыл, какая неземная песня звенела в ушах и каким невыразимым счастьем светилось изможденное трудными родами Фанюшино лицо… Ослепнуть можно было от этого сияния.
Все позабыл, провалился в дурной, тягостный морок и не заметил даже, что Нешки нет в доме. Фейга, многодетная старшая сестра Лазаря взяла девочку к себе — одним ртом больше, одним меньше, сказала невесело, Бог не оставит, проживем. И тяжело, протяжно вздохнула.
— Дивны дела Твои, Господи, — выл Лазарь, обхватив руками голову, раскачиваясь взад-вперед, будто молился, а про что выл, за что молитву возносил, понимал ли…
— Арке, очнись, это я, я убил нашу Широчку, ой, вэй… Горе мне…
Арон наконец все понял — Бронька затоптала Ширу насмерть. Он даже вспомнил, как это было, все подробности, мгновение за мгновением. Лучше бы память не возвращалась к нему никогда, лучше бы он умер вместе с Широй… Вместо Ширы!
Он попытался встать, для этого ему пришлось, приподнявшись на локтях, отодвинуть Ширу — она лежала на нем, прикрывая его своим телом. Именно, именно так — она при крыла его собой. Когда поняла, что Броньку несет прямо на них, хотела спасти Арона, толкнула его и упала сверху. А окаменелое и холодное, сжимавшее его руку, была Ширина ладонь. Он только что прижимал ее к груди, радуясь предстоящему празднику:
— Послушай, Шира, наш праздник будет самым лучшим в местечке.
Шира почему-то не ответила, оглянулась через плечо, а Арон, ничего не замечая, прошептал:
— А может, и во всем мире, Широчка. Что ты думаешь? Это же наш первенец, Широчка… А?
— Берегись, Арке! — истошно закричала она и с силой толкнула его.
Падая, он ударился затылком о камень и потерял сознание, но в последний миг увидел странную картину — прямо на него летела по небу лошадь с развевающейся гривой, похожей на крылья, она неслась высоко над землей, и солнце разбивалось тонкими брызгами о подковы. А прямо под копытами тоже по воздуху медленно плыла Шира, ветер разметал ее волосы, как конскую гриву, лицо было бледное, глаза полуприкрыты. Она опускалась все ниже, все ближе… ниже… ближе…
— Арке, это я, я убил ее… ой, вэй…
Арон осторожно обеими руками приподнял Ширину голову, на затылке зияла глубокая дыра от копыта, на волосах засохла кровь, все было присыпано пылью, как пеплом. Лицо Ширы перекосила гримаса ужаса и боли, он не узнал бы ее никогда. И, цепляясь за это, как за последнюю ниточку надежды, подумал, что в забытьи упустил какую-то важную деталь. Эта женщина — не Шира.
Его Шира сейчас придет и все ему объяснит, возьмет за руку и уведет отсюда в жизнь, как когда-то давным-давно, когда вытащила его со дна ставка и откачала, не дала умереть. Он только тогда живет, когда ее теплая узкая ладонь сжимает его руку.
Сейчас его рука коченела от холода вместе с окоченевшей Шириной ладонью.
«Жизнь кончилась, — подумал Арон. — Если Шира умерла, моя жизнь кончилась».
Он держал на коленях ее разбитую голову, смотрел на излучину пыльной дороги, ведущей в никуда, и ничего не хотел.
Подошла Бронька и, низко-низко опустив голову, лизнула Ширино лицо, кося на Арона испуганным глазом. Он не реагировал. С другой стороны рядом с ним опустился на колени Лазарь и снова завыл, запрокидывая голову к небу. Арон не заметил его.
Он оставался безучастным ко всему и в этот день, и все последующие дни, словно окаменел. Двигался как кукла-марионетка, которую дергали за веревочки, не ел, не пил, ни на кого не смотрел, ни с кем слова не молвил. Он вообще перестал разговаривать после смерти Ширы. Сидел в темном закутке возле печки, держал на коленях раскрытую книгу — Тору, Сидур или любимую Техилим, но не переворачивал страницы, не шевелил губами, и выражение лица было потустороннее, отсутствующее. Может, и не читал вовсе…
Понять со стороны было трудно, с расспросами к нему никто не приставал, вообще не трогали — сидит себе и сидит. Ни жив, ни мертв — оживить его могла только Шира. Но она ушла, с трудом вынули его руку из ее окаменевшей руки, Арон не хотел разжимать пальцы, не отпускал ее. Молча смотрел по сторонам, и такая нестерпимая мука застыла в глазах, что все невольно отворачивались, страдая от невозможности помочь ему и смутной, невысказанной вины.
Может, если б все вместе, всей общиной повлияли на Лазаря, наложили какую-то кару за Бронькины безобразия, как про то в Торе сказано, не случилось бы такое горе непоправимое в самой счастливой семье в местечке.
Лазаря пожалели, а Ширу и Арона сгубили. Обоих сразу. Неразделимая пара была, будто через кожу проросли друг в друга. Исключительный случай, что и говорить, мало таких примеров, разве что Хаима с Хаей можно припомнить, тоже все за ручки держались, как дети малые, куда бы ни шли. Но их молодыми никто не помнит, они в местечке старость доживали. А Шира и Арон у всех на глазах росли, и любовь их расцветала как дивный цветок среди разнотравья, кому на радость, кому на зависть.
На свадьбах, после традиционной церемонии под хупой и положенных по этому случаю благословений садились за праздничный стол, разливали по рюмкам самодельные ягодные вина и желали новобрачным любви и счастья.
— Любите, цените, оберегайте друг друга, в беде и радости, скорби и благоденствии, в будни и праздники, — наставляли молодых, вкладывая в эти слова и неугасимую надежду, и всю боль несбывшегося.
— Как Шира и Арон! — непременно раздавалось с разных сторон, и все смотрели на них, смущенных общим вниманием, но хранящих горделивое достоинство своей любви.
— Амен, — завершали все вместе, удовлетворенные, что среди них есть пример для подражания.
Не отвлеченный пример, из Мидрашей[21] и Талмуда почерпнутый, а живой, во плоти и естестве своем, можно в гости зайти, можно со стороны приглядываться, чтобы понять — ну как, почему у них все так ладно и мирно получается? Хромает Арон, держась за Ширину руку, почти на голову ниже ее и неказистый с виду, заморыш, смотреть не на что, а вокруг них всегда светло — и в непогоду хмурую, и в ночь темную.
Заморыш, хромоножка, замухрышка, а еще: не в коня корм — это говорили, посмеиваясь, завистники, которые чужого лада терпеть не могут. А тут такое благолепие — обидно, понятное дело. Но по-настоящему дурного слова и эти не находили — придраться не к чему даже самым въедливым злыдням.