Но в каждодневной жизни не все так просто, не цадики, чай, живые люди во плоти. А этих, Хаима и Хаи родственников, признали сразу и привечали все, даже самые злыдни и забияки. Уж больно были добры, приветливы и услужливы, всем своими пришлись и чуть что — их звали на помощь. Семья большая, рук много, и все умелые, от малых детей до стариков — кто шьет, кто лечит, кто птицу смолит лучше всех, кто подушки и перины лебяжьим пухом набивает, кто покойника обмывает по всем законам, кто цимес, шкварки и фаршированную рыбу готовит как-то по-особому, лучшие хозяйки местечка не стыдятся поучиться, как молодухи на выданье.
Странная история, жили же как-то без этой бедняцкой кодлы не один десяток лет, и все было исправно, со всеми проблемами справлялись: и свой шойхет[15], и свой шорник, и модистка, и кантор, и аптекарь, банкир и балагула[16], свой каменотес — все было в местечке, никуда не выезжали без особой нужды. А все же пришествие это запомнилось, даже свое местечковое летосчисление появилось: «Да давно это было, — говорили, — еще при Хаиме и Хае» или: «Уж после Хаима и Хаи случилось…» И всем в местечке было ясно. Долго так говорили, пока не грянула беда, одна на всех, затмившая все, что было раньше.
Арон тоже запомнил этот день на всю жизнь. Не просто запомнил — считал его днем своего рождения, потому что впервые увидел Ширу. Еще в толпе, серую от пыли, как все, уставшую, с орущим младенцем на руках, ничем вроде бы не приметную, разве что толстой русой косой, разметавшейся по спине, и неправдоподобно длинными ресницами, за которыми не видно было глаз, и еще маленьким розовым ушком, тонким, прозрачным, как диковинная морская ракушка, которую он никогда не видел. Наверное, он все это придумал после, а тогда просто сердце вдруг дрогнуло от какого-то счастливого предчувствия так оглушительно, что он даже испугался, в горле сделалось сухо, а глазам больно.
Он целый день толкался вокруг сгоревшего дома Хаима и Хаи, будто ждал чего-то, что пропустить никак нельзя. Так оно и вышло, предчувствие не обмануло его. Ближе к вечеру он снова увидел Ширу, столкнулся с ней лицом к лицу. И зажмурил глаза, а когда открыл их, какое-то время ничего не видел, как будто ослеп, — только большое светлое пятно, яркое, пульсирующее. Арон опять испугался, а в груди сделалось незнакомо сладко и томно.
Он услышал ее заливчатый смех и впервые почувствовал ее прикосновение. Шира взяла его за руку и куда-то повела, мягкая теплая ладошка, бархатная, без единой мозоли. Арон удивился, подумал: как у барыни. Хотя отродясь никакой барыни не видел, тем более не держал за руку.
Они медленно спускались вниз, потянуло прохладой и сыростью, запахом тины и камышей. На берегу она отпустила его руку, давай купаться, сказала, поплывем вон на тот большой остров, и махнула рукой, выбрав направление. Арон не посмел сказать, что не умеет плавать, да и, казалось ему, это теперь не имеет никакого значения — он пойдет за ней, куда она скажет, поплывет, полетит.
Шира разделась в кустах, осторожно ступая, вошла в озеро, отгоняя руками прибрежную ряску, легко оттолкнулась от дна и поплыла. Обернулась к нему, помахала рукой. Догоняй, крикнула, и он послушно скинул одежонку, нырнул, задержав дыхание, испытал ужас и радость одновременно, ему показалось, что он не плывет, а летит по небу, свободно, как птица. Захлебываясь от восторга, он замахал руками, и вдруг почувствовал, что идет ко дну, в легких полно воды и нет сил сопротивляться.
Он хотел позвать ее, вспомнил, что не знает ее имени и уже никогда не узнает. И все-таки — это было счастье…
Шира вытащила его из воды, почти со дна ставка за волосы вытянула и откачала воду из легких, сама, никого на помощь не кликнула, как будто уже поняла, что только она отвечает за его жизнь и только ей он доверится во всем полностью и безоглядно. А может, это знание пришло к ней позже, она просто спасала утопшего мальчика, которого заманила в воду, не спросив, умеет ли он плавать.
Когда Арон открыл глаза, он ничего не понял — было легко, холодно и как-то еще — сладко и томно, как уже было недавно, когда он впервые увидел Ширу. Он лежал абсолютно голый, и она, голая, наклонилась над ним, почти касаясь его лица своим лицом, его губ своими губами, ее волосы прикрывали их обоих. Он снова провалился куда-то и увидел, как Шира расплела свою толстую косу и стала отжимать густые, распушенные по плечам мокрые волосы, на бережку, возле ставка, в предвечерних сумерках. И платье облепило ее мокрое тело, обрисовывая все потаенные места, и видел это только он, никого рядом не было. Арон чуть не задохнулся от накатившего на него блаженства.
Шира[17] — песня его счастья.
Она первая поцеловала его, сама сказала, что станет его женой, и до самой смерти будет оберегать его от всякого зла, от любой беды. Так оно и получилось — точь-в-точь, только они еще этого не знали. Арон хотел возразить, что это он будет беречь ее, защищать, жизнь свою за нее отдаст, если понадобится, никогда ни в чем не будет перечить ей, потому что важнее ее нет у него никого на свете, ее желания будут его желаниями, ее надежды станут его надеждами, и все у них будет общее — на двоих. Он хотел сказать, что будет носить ее на руках, несмотря на свою хромоту, и она поймет, какой он сильный и ловкий, поймет, что может положиться на него во всем, что он никогда ее не подведет.
Арон хотел все это сказать ей еще в детстве, когда она спасла его от смерти, и потом всю жизнь порывался, но он не умел говорить так красиво, как думал, и мысли, и слова выходили корявые, неуклюжие. Он долго кашлял, поперхивался, с трудом выдавливал их из себя, будто выплевывал, краснел от натуги, потели ладони, и со лба на ресницы падали тяжелые капли пота. Лучше бы вовсе молчал.
Шира никогда не обрывала его на полуслове, откладывала работу, которую делала, и ждала, чуть склонив голову к левому плечу, одобряюще улыбаясь уголками пухлых губ. Глаза ее тоже лучились, но Арон чувствовал — она не смеется над ним, знает: он — не краснобай, и все его слова — не то что из души, из самой потаенной сердцевины идут, где долго и медленно зреют, набирают силу, обретают плоть, потому, может, так трудно, в муках выходят на свет, как дите из материнского лона.
Она и не ждала от него никаких слов. Она знала про него все, чего он сам, может, не осознавал и, не имея большой склонности к умосозерцанию, не пытался постигнуть. С него довольно было того, что у него есть Шира, а после рождения Гиршеле и вовсе — мир поселился в душе, и ничто уже не могло выбить его из устойчивого благорасположения. Во всяком случае, так Арону казалось, даже смерть не пугала, потому что Шира была рядом.
Да он и не думал о смерти, с какой стати. Шира как взяла его за руку в тот, первый раз, так и ведет за собой. И он как слепец за поводырем доверчиво, безоглядно и бесстрашно шагает след в след за Широй и молится, не так истово, на грани безумия, как до рождения первенца, а безмятежно, умиротворенно, благостно: Да будет на то воля Твоя, Господь, чтобы ты спас сегодня и каждый день меня и всех моих домочадцев, все мое, все, что в доме и в поле, от всякой беды и несчастья, от всякой горечи, вреда и опасности, от всевозможных убытков, от всякого искушения и всякого посрамления, от всякого тяжкого и злого произвола, от голода, убожества и бедности… Утверди нас в книге Твоей к добру и помоги нам во всех делах наших и желаниях наших…
Слова простые, понятные, смиренно к Нему обращенные с верой в Его милосердие и справедливость. Арон любил читать перед сном Тору, Сидур или Теилим[18]. Читал медленно, про себя нараспев произнося каждое слово, это доставляло ему какое-то особое удовольствие. В детстве он тайком от всех мечтал стать кантором, петь молитвы высоким, чистым голосом, рвущимся за край неба, чтобы все плакали, переполненные истой и безграничной верой в милосердие Всевышнего, и чтобы сам Господь Бог слезу смахивал, слушая, как он поет славу Ему и хвалу, и благословлял его, Арона, сына Хавы, на долгую праведную жизнь в благополучии и радости.