Самолет гудел, как рой комарья. Пассажиры дремали, как в знойный полдень. До большинства слова стюардессы будто не дошли. Лишь кое-кто лениво потянулся налаживать столики.
Только мальчик ликовал.
— А мороженое будет? А пирожное? А лимонад?! — щебетал он, вертясь, как птица в клетке.
Бабушка наклонялась к нему, что-то строго шептала.
Глаза его засияли, когда появился перед ним поднос. Но он не стал есть ни ножку курицы, ни теплый рис. Он едва притронулся к пирожному, глотнул вишневого сока и стал с удовольствием вертеть пакетики с перцем и солью.
Скоро кусок хлеба стал остовом самолета, пакетики — крыльями, косточки вишни — колесами.
— Жу-жу-жу! — зажужжал он.
Бабушка заставляла его есть. Он отворачивался от протянутой куриной ножки и продолжал жужжать. Мы летели…
Ходит по земле мороз. Стучится в каждый дом мороз. А откроешь дверь — вздохнет тяжело, выпустит изо рта белый дым и, не спрашивая никого, входит в дом. Еще холоднее становится. И на глазах замерзает крохотное пятнышко на стекле окна, которое я так старался разморозить своим теплым дыханием. Но я снова и снова приклеиваюсь к окну и дышу на снег и лед, чтобы можно было видеть дорожку, по которой, наверное, скоро придет с рыбалки мама. А ее давно нет дома. Целую вечность, кажется, ее нет. «Неужели только семь солнц нет моей мамы? — раздумываю я. — Дедушка мог и ошибиться и на палочке, по которой он считает время, мог и пропустить зарубки. Ведь он слепой. Неужели только семь зарубок не было моей мамы дома, неужели только семь дней я ее не видел?!»
Дров осталось мало. Лишь на ночь хватит. Когда же приедет мама?!
За водой мы ходим с бабушкой. У нее есть палочка. Подаст ее мне в руки — и за мной идет, следом санки катятся. В них бак стоит, в котором мы возим воду. Тяжело ходить с бабушкой по воду. Когда же приедет мама?!
А хлеб какой вкусный! Но моих двухсот граммов мне не хватает. И я твою, мама, норму съедаю. И все равно есть так хочется! Приезжай скорее, мама, привози рыбки свежей!
И молотая черемуха, черемуха с рыбьим жиром — варкой — тоже уже кончилась. Мы не можем найти с бабушкой, куда ты припрятала черемуху, вкусную черемуху с варкой!
Когда же ты приедешь, мама?!
А дедушка делает гимги, снасти рыболовные из прутьев и кореньев плетет. Председатель просит его научить молодежь.
— Позабыли, — говорит, — древнее ремесло. А ловушек, — говорит, — так не хватает. — Председатель почти каждый день ходит к нам. И за труд дедушке выписывают литр обрату. Вкусно и такое молоко. Приезжай скорее, мама! Может, и тебе молока будут давать? Ты ведь не простая рыбачка, а бригадир рыбацкий. Тебя, наверно, тоже уважают, как дедушку. Приезжай скорее, мама!..
И мама приезжает. Она приносит рыбу. Не муксуна, не нельму, а щуку одну приносит.
Мы не спрашиваем, почему так мало она принесла. Мы знаем: в бригаде есть особый уполномоченный из района, девушка там есть такая. Она смотрит, чтобы всю рыбу сдавали. Мы знаем: мама и сама не возьмет — она бригадир, она ведь понимает, что рыба-то идет не куда-нибудь, а на фронт.
И варится уха из этой щуки, как в сказке варится. И запахом этой волшебной ухи мы долго наслаждаемся. Как будто едим не щуку, а мясо самого медведя. Как будто в нашем доме сегодня самый большой волшебный праздник, о котором позабыли мансийцы.
Хорошо, когда приезжает мама. Это мой самый большой праздник.
— Кем ты хочешь быть? — спросил я мальчика, летевшего с бабушкой. Может быть, потому, что у меня такой же. И я невольно сравнивал его со своим.
— Я хочу быть Гагариным! — выпалил, как потребовал. — Полечу на луну. Буду космосом дышать.
— А не хотел бы ты быть рыбаком? — допытывался я.
— Нет! Мама будет смеяться, как над папой. Рыба в Неве не хочет клевать… Воскресенье пропадает. «Лучше бы в театр», — говорит мама.
— А может, охотником хочешь быть?
— А что это такое? Когда с ружьем ходят? А кого убивать? Шпионов?
— Волков, медведей…
— Где? В зоопарке? Разве можно? Медведи, волки еще в сказке есть.
А я видел медведей и волков в тайге. Еще тогда, когда голубика была выше меня. И боялся я не только волков… У меня была совсем другая сказка.
Заболел однажды. То горю, как в огне, то дрожу, как на морозе. То ручьями льет с меня пот, как с тающей снежной горы. То в горле все пересыхает, как речка в сухое лето. То все кружится перед глазами, и я вижу причудливый и странный мир, который никогда не увидят люди. То звенит в ушах, и слышу я волшебную музыку, и мне хочется петь, и я говорю складно и непонятно, как, может, никогда не скажу.
То ко мне снова возвращается ясность, и вижу маму, наклонившуюся к моему изголовью. Она кладет на мой лоб мокрую сеть. Мне хорошо. Она смотрит на меня влажными глазами. И летят ко мне какие-то струи света. Теплые, ласковые, печальные. Словно она боится, что я опять уйду в иной мир и буду петь непонятное.
И я забываюсь. Вижу: моя голубовато-дымчатая душа корчится и вьется в чьих-то костлявых пальцах. А кругом темно-темно, как в глубокой яме. Пальцы давят, еще темнее становится. Душно. Но не замирает душа моя. Она рвется из цепких пальцев и кричит на самого бога Темного царства.
— Непокорный! — цедит сквозь гнилые зубы Куль. А глаза у него горят злобой, как угли. Он давит меня еще сильнее. Жарко. Я кричу и мечусь в жилистых руках Куля. Он вздыхает и со злостью расслабляет усталые старые пальцы. Мне легче. Я снова вижу печальную маму. А в углу, перед красной шелковой занавеской, сидит дедушка. Под напевную музыку слов у него в руках дрожит топор, повязанный шерстяным поясом. Он говорит с духами, с нашими домашними богами, которые сидят в сундуке за этой красной занавеской. Он говорит, как поет. А поет, как говорит. И слов его мне не понять. То слова божественные. И говорит он волшебным языком, который не многим дано понять.
— Сам Куль схватил душу нашего мальчика: значит, она чего-то стоит, — говорит испуганной маме дедушка. — Сам царь злых духов пытается завладеть душой нашего мальчика: наверно, дух что-то видит в невидимой дали жизни, — размышляет вслух дедушка. А голос у него хрипловатый, усталый.
Наши домашние духи не могут… Попробую попросить Мирсуснэхума — духа нашего племени. Силы у него больше. Он может сразиться с Кулем и вырвать у него из рук жизнь нашего мальчика, если душа его не коротка. Нужна большая жертва. Нет у нас ни теленка, ни овцы, ни белого жеребенка… Ничего… Пообещаем отцу нашему верную душу мальчика…
И топор, повязанный шерстяным поясом, опять дрожит в синеватых руках дедушки. И он снова поет. Сначала непонятно и далеко-далеко звучит его песня. Потом все ближе и ближе. И наконец я уже различаю слова:
На священной горе за тремя стенами,
В железном дворце, где еле найдешь двери,
Ты живешь, наш дух!
Твой небесный отец наказал тебе
Спасать души людей.
Споткнулась душа нашего мальчика.
Она в злых руках.
Как из темной бездны вырвать ее?
Семигранную твою прозорливость
Призываю на помощь!
Пусть выздоровеет мой внук!
И не только нога его будет крепка,
И не только рука его будет сильна,
Но да владеет он семикрылым духом!
Не сильный рукой знает сладость светлого дня,
А сильной душой знает сладость светлого дня.
Спаси во мне надежду мою:
Верни моему мальчику прозорливую душу!
Дедушка пел свою волшебную песню. И я видел жизнь, недоступную человеческому глазу:
На железном коне, что не больше соболя, скакал мой спаситель Мирсуснэхум. А был сам чуть побольше белки. Среди звезд летел, говорил с луной. Облетев свою землю, направил коня в подземелье.