О, да что это? Где твое колесо, Анатоль?! — обращается удивленный Солвал к добродушному капитану.
— Старик! Ты отстал. Колесо давно сменили, — с улыбкой говорит капитан «Шлеева», который, наверно, знает наперечет всех мансийцев. — Электричество вертит руль, а не руки. От старого «Шлеева» только название осталось. Теплоход теперь это, а не пароход. И скорость другая. Нельзя в новой жизни плыть старой скоростью. И руль сменили…
— О, как меняется жизнь! — вздыхает Солвал-ойка. — Глазам своим не веришь. Словно опять колдуны появились. Правда, новые колдуны. Посмотрите: каким стал Игрим! Не было такого Игрима даже четыре года назад. У этих полуобвалившихся домов висели сети. Вода журчала — не слышно было жужжания машин. Пахло рыбой, а не бензином. Птицы в небе летали, а не самолеты. И сколько домов понастроили за эти четыре года! Никогда еще мансийцы не имели столько теплых домов. И высокие какие — выше кедров древних. Выше лиственниц буровые вышки. И где моя тайга, в которой я когда-то охотился, чтобы наполнить сундуки Яныг-пуки соболями да белками? Леса нет — дома стоят. Хорошо ли, плохо ли — не ведаю. А то, что сын у меня там на газопромысле работает, — хорошо! Много денег получает. Был я председателем, начальником был — столько не получал. Простой рабочий получает. Не совсем я это понимаю. Видно, теперь рабочий — большой человек. От него зависит, видно, многое, раз его так ценят. А я думал: только начальник — большой, нужный человек. Времена меняются — и думы тоже.
У него была своя история, своя тэрни-эри[1], так не похожая на мою.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
КОГДА МИР БЫЛ СКАЗКОЙ
За шкурой ветхого чума визжала вьюга. Деревья скрипели, будто стонали. Сквозь щели пробивался в чум снег. Белым назойливым зверьком он полз к огню, который еле-еле горел посреди неуютного жилища. Головка зверька таяла, но ноги его ползли дальше. Вырастала новая голова. Струи тепла и ее слизывали. Но следующая голова звериная была уже ближе прежней. А за ней следом носились белые духи мороза. Они вились над снегом, плясали, кружились. То раскрывали жадные рты, то вдруг таяли. И женщине, лежащей на шкуре, казалось, что они исчезали, когда кричал ее только что родившийся сын. «Они боятся его! — думала она в какой-то волшебной полудреме. — Вон какой у него голос! Он им покажет!»
Она стонала от боли, но улыбалась сыну.
«Он волшебник! — думала она. — Маленькие все волшебники. Пока у них нет зубов, они могут то, что великий шаман не может. Будущее могут предсказывать… А какое у него будет будущее?!»
На старой потертой шкуре, где лежали она и ребенок, проступили кристаллики инея. С каждым часом их становилось больше. Но никто почему-то не шел к ним из дома. «Наверно, все уснули, — решила она. — Уморились. Уж слишком долго не было родов. И им, наверно, показалось, что они мешают мне родить. Духов ведь не поймешь, когда и что они хотят… Может, в Верхнем мире решили, чтобы сын мой родился в присутствии только духов, а не людей?!
И ему, наверно, предназначена великая судьба! Великим шаманом, наверное, будет! Вон какой у него звучный голос! Нежней птиц поет, громче лося ревет, вьюга даже замолкает!»
А в большом рубленом доме, который стоял тут же рядом, знали, что родился ребенок, да не шли, чтоб не отпугнуть счастье.
«Пусть подольше поговорит с духами, пусть наладит с ними отношения, — сказал отец. — Может, судьба будет у него другая, чем наша. И норов мороза пусть узнает. Жизнь не сахар. Пусть заметит это сразу…»
Таким был обычай. Человек рождаться должен был не в доме, а в маленьком шалаше или в чуме. Потом эту постель уносили в чащу леса, считали ее священной. Ветер ее проветривал, дождь мыл. И тогда никто больше не мог знать тайну: какой человек когда родился, какие беседы велись между новорожденным и духами, какая дума ими задумана.
Долго ли, коротко ли был малыш в своем священном гнезде, и вот за ним пришли. Взяли его на руки и понесли. Сначала свистел ветер, как великан, потом теплом повеяло, людьми запахло.
А где люди — там и слезы: лишний рот появился. А где люди — там и улыбка надежды: может, все хорошее с него начнется!
А где люди — там пир: какой человек не любит смеяться, есть и пить. И режут последнего оленя в честь нового человека. Пусть знают духи, что люди не так уж пали!
Пусть духи насладятся кровью, к дымку ароматного мяса пусть слетятся. Но и люди попросят их, высокомерных духов, исполнить свои обязанности: пусть защищают мальчика от злых духов — болезней коварных, и пусть рыба в ловушки плывет, и зверь далеко не уходит; а главное — хорошая судьба…
Зарезали последнего оленя. Пировали. На миг пришло счастье сытости, а потом вернулся голод. Кору варили. Шкуры старые варили. Без соли варили. Прозвали год этот смертельным, нарекли соленым. Не было соли. Мечтали о ней как о здоровье, о счастье… И новорожденному дали прозвище Солвал. И правда, оказался соленым: мороз и голод вынес и судьбу крутую осилил. Судьба потом сложилась. А пока он лежал в берестяной люльке со связанными руками, плакал и рос.
Растет северный мальчик быстрее кедра. Глаза — два сияющих озера — плещутся, до краев наполнены живым удивлением.
Руки — два бобра-мастера — мастерят с ранней зорьки и лук тугой со стрелами, и весло с узорами, и гимгу для ловли рыб.
Ноги — два оленя — несут его подальше от родного дома. Там, на берегу зеленом, камешки кидает другой такой же мальчик. И вода стреляет, и слова звенят, и мир загадочный в звуках раскрывается.
— Что находится над подбородком? — спрашивает один другого.
— Крыльцо дома.
— Что над крыльцом дома есть?
— Дверь.
— Что над дверью?
— Дерево лежащее.
— Что над деревом?
— Два озера с живой, сияющей водой.
— А над озером что?
— Над озером высится белолобая гора.
— А что на белолобой горе?
— На горе дремучая тайга раскинулась.
— А под тайгой что?
— Под дремучей тайгой два чутких слушателя сидят. Вслушиваются они в мир и хотят все понять.
— Это лицо, рот, глаза, уши, — говорит один.
— А где жилище загадок? — спрашивает другой.
— В голове!
— А что важнее: голова или сердце?!
И одна за другой загадки выплывают. А мир еще таинственней становится.
Солвал поднимает с земли стрелу с жестяным наконечником, прячет скорей за спиной со словами:
— Дружок! Что за спиной держу я?
— Дружок! За спиной у тебя железный город.
— А выше железного города что?
— Выше железного города — деревянный.
— А выше деревянного что?
— Крылатый город.
— А выше крылатого города что находится?
— Там — просека, по которой из озера в озеро летят утки-гуси, не поднимаясь над лесом.
— А по обеим сторонам просеки что?
— Два ушка бурундука торчат.
Ох, эти ушки. Хорошие ушки. Подцепишь на гладкую тетиву лука — не скользит стрела. Натянешь тетиву, отпустишь тетиву — стрела запоет. Миг — и бурундук у ног лежит. А шкура бурундука ой какая красивая!
Берет мальчик лук и целится в густую зелень кедра, и с пушистой ветки падает настоящий бурундук. Он был резвым и красивым. Плясал на ветках, шубкой полосатой перед мальчишкой хвалился. И смеялся с высоты над его худенькой одежонкой, сшитой из шершавой налимьей кожи. Солвал наказал его. Он теперь не мальчик. Он — охотник меткий.
А на Медвежьем празднике в охотника играл Солвал. В доме большом было много народа. Все сидели и смотрели. И голова медвежья, что на столе лежала, кажется тоже за каждым шагом и словом его следила. Санквалтап звенел струнами — будто снег похрустывал; колотушка стучала — будто охотники стреляли из лука, копьями зверя кололи; бубен гремел — будто зверь ревел. И три брата, три охотника шли на медведя.
Вот они пришли к берлоге. Медведь черной стрелой вылетел из нее. Старших братьев как не было. Убежали. И медведь удрал.