Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не смог. Хотя предпринимал атаки каждую ночь — и на этом волжском пароходе, и на морском, на который пересели в Астрахани (здесь была уже двухместная каюта). Эти страницы Лидиного дневника до сих пор обжигают меня ненавистью к этому негодяю.

Припоминаю: Лида мне рассказывала в конце августа

40-го года, когда я вернулся с каникул, что в то лето приезжали в Ленинград ее тетя Фира с дочерью Норой и другая тетя, самая молодая, — Анечка. Все они вместе с Лидой ездили в Сегежу — на свидание с Лидиной мамой. Тем же летом приезжал в Питер их дальний родственник Леонид. Он остановился в гостинице, тетушки и Лида с Норой навестили его и, кажется, принимали душ у него в ванной. Леонид разглагольствовал и часто вставлял в свою речь слово «наверное». Лиде и Норе было смешно. Леонид спросил, чего это они смеются. Лида говорит: «У вас смешное ударение: наверное». «Что? — закричал Леонид. — Я никогда так не говорю!» Вскоре, однако, он снова ввернул в свою рацею это «наверное». Лида с Норой так и покатились с хохоту…

Из дневника Лиды (продолжение):

<b>Баку, 29 июня 42 г.</b>

…Он слез в Махачкале, и вот оттуда я весело ехала. На морском пароходе были одни военные. Все они за мной ухаживали, поили вином, угощали…

На пристани в Баку меня встречали все мои родичи. Я была очень рада, но мне было и грустно. Я понимала, что закабаляюсь, что здесь я уже не смогу зависеть от себя, а должна буду слушаться всех и зависеть от других. Но ничего не поделаешь. Я это знала и на это шла…

Очередной артобстрел застиг меня на Морзаводе, когда я переходил по мостику Шлюпочный канал. Я упал на открытом месте, было страшно, грохотало беспрерывно минут пятнадцать или двадцать, один снаряд рванул в канале, подбросив со столбом воды катер-«каэмку» чуть не до перил мостика. Каким-то чудом осколки не задели меня. Но взрывной волной отбросило и больно ударило об ограждение мостика. В голове словно будильник звенел тоненько, и долго я не мог избавиться от этого звона — как бы неумолчного сигнала боевой тревоги.

Так, со звоном в голове, я добрался до корпусного цеха, где хотел поговорить с Толей Бочеко. Мне комсорг Морзавода Коноплев посоветовал написать об этом парне, который в шестнадцать лет возглавил бригаду, состоящую из таких же, как он, недавних выпускников ремесленного училища, и здорово показал себя на судоремонте.

Бочеко оказался тщедушным с виду белобрысым мальчишкой, кожа да кости. Он только что вытащил длинными клещами из нагревательной печи докрасна раскаленный бимс — часть корабельного набора. Схватив «гладилку» — длинный металлический прут с загнутым лопатообразным концом, крикнул:

— Давай!

Два краснофлотца тяжелыми молотами стали бить по гладилке, которую Бочеко передвигал по бимсу в тех местах, где он, бимс, наверное покореженный при подрыве корабля, нуждался в правке.

— Давай, давай! — покрикивал 16-летний бригадир. — Пока металл не остыл!

Дождавшись конца правки этого бимса, я подступил к Бочеко: мол, я из газеты крепости, поговорить надо. Толя отнекивался, отирал рукавом пот с лица. Но потом мы закурили, и он коротко рассказал, как остался без отца и матери (думаю, что их раскулачили и увезли куда-то в дальние погибельные края), он жил у дяди-милиционера, а когда подрос, дядя отвез его в Питер и определил в «ремесло», готовившее судосборщиков. Вот он и окончил его аккурат в июне, когда война началась. А больше рассказывать нечего.

Но я знал, что Бочеко — способный парень с хорошей «технической» головой, рационализатор, как тогда говорили, и, когда свалился от голода бригадир их бригады, кадровый корпусник, — начальник цеха назначил именно Толю Бочеко бригадиром. «Временно», — сказал Толя, попыхивая самокруткой. Но, как я узнал позднее, когда немного полегчало с харчем и тот бригадир, одолев дистрофию, вернулся в цех, ему поручили другой участок судоремонта, а Бочеко так и остался бригадиром.

Возвратясь в редакцию, я засел за очерк об этом понравившемся мне парне. От Леньки Шалимова я узнал, что обстрел был сильный, немец бил с Южного берега тяжелыми фугасными, на Июльской побило-поранило проходивший краснофлотский строй, и в садик напротив редакции ухнула пара снарядов. Стекла повыбивало. А «Как дела» спрятался в чулане, где хранились дрова и хозяйственная утварь.

«Как дела» — так мы называли политрука Семенова, нашего редактора. «Ну, как дела?» — отвечал он на наше «Здравия желаем». «Идут», — отвечали мы. «Вот понимаете — идут! — сердился он. — А конкретно?» Мы — наша троица — ни разу не подводили его, материал в номер сдавали в срок. Семенов правил наши и военкоровские, уже правленные нами, заметки, причем не помню случая, чтобы его правка улучшала статью (а ухудшала — часто). Однажды после обеда Семенов заявился к нам в кубрик и застал нас играющими в домино.

— Как дела? — крикнул он. — Вот, понимаете, «козла» забивают, вместо того чтоб работать!

Колька Никитушкин нарочно со страшным стуком поставил камень и дерзко сказал, кругло выговаривая «л» и грассируя:

— Дела идут плохо, товарищ редактор. Опять мы с Войскунским проиграли.

— Вот понимаете! — разозлился «Как дела». — Сейчас же идите ко мне в кабинет.

Когда мы втроем, не слишком торопясь, пришли к нему, он, напустив на себя страшную строгость, принялся нас воспитывать. Впрочем, «Как дела» был довольно отходчив. Знал ведь прекрасно, что мы сядем со своими блокнотами и напишем весь очередной номер, даже если и кусок ночи прихватим.

Уж не помню, в тот ли день, когда был сильный артобстрел с Южного берега, или в другой, — вечером мы, сидевшие в редакции со своей писаниной, вдруг услышали щелканье и сильный чистый звук. Мы так и замерли: в садике пробовал голос соловей. Война, блокада, огонь — и вдруг соловей! Откуда только прилетел? А он стал распеваться и выдал прекрасную долгую руладу. Ах ты ж, милый, голосистый! Спасибо тебе за нечаянную радость.

Я написал об этом соловье в письме к Мише Дудину. А вскоре получил из Ленинграда бандероль. В ней оказалась газета Ленфронта «На страже Родины» со стихотворением Миши «Соловьи». На странице, где оно стояло, Миша приписал: «Женьк! В этих „Соловьях“ и ты виноват!»

Я часто вспоминал ту декабрьскую ночь сорок первого, когда наш транспорт подорвался на минном поле. Вспоминал, как мы с Дудиным таскали раненых на окровавленных носилках и как Миша, затащив меня в каюту, предложил застрелиться. Нам, конечно, очень повезло той проклятой ночью. Мы спаслись, прыгнув на подходившие к борту «Сталина» тральщики. Но большая часть гангутского арьергарда осталась на тонущем транспорте — больше трех тысяч бойцов.

В Кронштадте я узнал, что «Сталин» не затонул. Течение медленно несло его к южному, эстонскому берегу, и к утру 5 декабря его дрейф закончился на мелководье близ побережья, в районе приморского города Палдиски. Он косо сел на песчаный грунт. И три тысячи гангутцев — пассажиры «Иосифа Сталина» — попали к немцам в плен.

Впоследствии я узнал от уцелевших и вернувшихся из плена подробности их пленения, их дальнейшую судьбу (которая могла стать и моей). Узнал и такие подробности, связанные с этой катастрофой, в которые и верить-то не хотелось. Я напишу об этом ниже.

Пока же отмечу только, что, к кому бы из знакомых командиров ни обращался с вопросом: почему не послали корабли на помощь подорвавшемуся «Сталину», чтобы снять с него людей, — вразумительного ответа не получил. Мои собеседники хмуро отвечали, что «не в курсе». А раза два мне просто скомандовали: «Кру-гом!»

Почему-то гибель военного транспорта «Иосиф Сталин» была окутана завесой молчания, вернее — умолчания. Ты спасся, остался жив, ну и давай живи, делай свою военную работу. А судьба оставшихся на транспорте — табу.

52
{"b":"574236","o":1}