Ранним утром я простился с Ленькой и поспешил на автобусную остановку, поехал в Таллин, а там — в Минную гавань, откуда должен был отойти катер.
С Борькой свяжешься — неприятностей не оберешься. Не следовало мне с ним, шебутным малым, выпивать. Да и разговор за выпивкой был, как бы сказать, пестрый.
— Знаю, ты скоро уедешь, — говорил Борька, отпивая из своей кружки спирт мелкими глотками, как чай. — И положишь на всех нас.
— На кого положу, а на кого — нет, — отвечал я.
— А на меня?
— На тебя — непременно. С прибором.
Борька шутки не принял.
— Это еще посмотрим! — закричал он.
— Конечно. На флоте ведь как? Сегодня ты кладешь, а завтра — на тебя. Ладно, хватит пить. Гриша придет из Дома Флота — оставим ему.
— Скажи еще — Котовичу надо оставить, — проворчал Борька. — Пошли в Дом Флота.
— Ты иди, если хочешь, а я…
— Сядешь за свою писанину, знаю. Чего ты все пишешь, пишешь? Писатель!
— Борька, заплюй свечку!
Это выражение вошло у нас в обиход после одной Гришиной заметки, в которой отмечались передовики боевой и политической подготовки, в их числе и краснофлотец Заплюйсвечка. Нам эта фамилия понравилась.
Все же Борька уговорил меня пойти в Дом Флота. Там в концерте самодеятельности должна была петь его девушка, краснофлотец, — кажется, ее звали Вера. У нее был приятный голос, и особенно хорошо, с чувством («под Шульженко») пела она популярную песню «Все стало вокруг голубым и зеленым…».
И уже полдороги до Дома Флота мы отмахали, как вдруг навстречу нам вышел патруль, а во главе его — сам комендант гарнизона Не-Помню-Фамилии. Конечно, мы ему откозыряли как надо. Однако капитан учуял — по походке нашей, а может, по запаху (спирт был зело пахуч), что мы, ну скажем так, не совсем трезвы. Он подозвал нас и спросил, откуда мы. Может, он, узнав, что мы из редакции, отпустил бы нас по-хорошему. Но у Борьки, как вы, наверное, помните, были сложные отношения с комендантами. Он высказался в том смысле, что нельзя мешать людям культурно проводить досуг. Я дернул его за штаны, но он не внял предостережению и продолжал с пьяной настойчивостью уверять коменданта, что мы намерены культурно отдохнуть в Доме Флота. Комендант нахмурился:
— Придержите язык, товарищ краснофлотец.
— А что я такого сказал? — воскликнул Борька. — Я говорю, мы идем культурно отдохнуть, а вы…
— А вот я отправлю вас на гауптвахту за то, что идете в нетрезвом виде.
— Товарищ капитан, — сказал я миролюбиво. — Нам вообще-то не обязательно в Дом Флота. Мы повернем и пойдем к себе домой.
— Ну и иди домой! — заявил Борька. — Вы его не хва… не задерживайте, товарищ капитан, он ни в чем не вино…
— Ты мне еще указывать будешь?! — совсем разгневался комендант.
Словом, мы таки схлопотали по пять суток, я — простого ареста, а Борька — строгого.
На гауптвахте — в бывшем каменном сарае, разгороженном на клетушки камер, — было холодно и довольно голодно. Что поделаешь, нарвались мы. Но пословица утверждает: тот не матрос, кто ни разу не сидел на «губе».
«Губа» и была, так сказать, финальным аккордом моей порккала-уддской жизни. Вскоре, в начале августа, пришел приказ о моем назначении редактором газеты бригады торпедных катеров в бывшей германской, а ныне нашей военно-морской базе Пиллау.
Простился я с недовольным капитаном Котовичем, с расстроенным Гришей Делюкиным, с бесшабашным Борисом Раевским. Простился с нашим белым домиком, окруженным кустами сирени. Простился с поселком Киркконумми, с лесной прохладой и отрадой, с тихой зеленой Суоми.
— Почему ты ушла от Раи? — спросил я.
— Ну, во-первых, потому, что она действовала мне на нервы, — сказала Лида. — Я последнее время старалась поменьше бывать дома, занималась в Публичке, страшно уставала. А во-вторых, приехали родители ее Бузика, скоро и сам Бузик приедет.
— Бузик. Это от слова «буза»?
— Наверное. А может, от «пузо». Словом, я перешла в общежитие. Комната большая, грязная, без удобств, но мне там лучше, чем у Раи.
— Ли, ты писала, что у тебя подозревали воспаление легких. Ты сделала рентген?
— Да, легкие в порядке. Но плеврит все же находят.
— Плеврита еще не хватало. Вот я устроюсь на новом месте и заберу тебя к себе. Я не дам тебе болеть.
— Забери, забери! Я безумно устала от поисков комнаты.
Мы лежали в комнате-клетушке, которую на двое суток нам уступила Мэри Фалкова. Она с мужем-киноинженером ушла в старую квартиру, где жила ее сестра Жанна, с которой Мэри не ладила. Мы с Лидой, бездомные, причиняли людям неудобства — это было крайне неприятно. Но что же делать, если в огромном городе не было у нас своих квадратных метров?
Вон уже и Миша Дудин, ханковский мой друг, получил комнату в доме-башне и забрал к себе из Москвы свою Ирину — они поженились. Мы с Лидой навестили их. Полкомнаты занимал огромный диван, который Миша назвал «Гангутом». На стекла окон были наклеены вырезанные из белой бумаги забавные фигурки. Очень весело, дружелюбно мы провели вечер у Дудиных. Опять Миша напомнил, что в Белоруссии есть город Лида, в котором надо непременно побывать.
— Устроюсь на новом месте, — говорю я, — и сразу оформлю тебе вызов. Ты приедешь ко мне. Можно ведь перейти на заочное отделение?
— Наверное, можно… Правда, диплом… Вся нужная литература здесь, без Публички не обойтись…
— А ты получила уже тему для диплома?
— Нет. Гуковский тянет. Ой, так не повезло мне с его семинаром! Представляешь, оружие в средневековой Европе. Он водил нас в Эрмитаж и показывал. Маленький, пыхтит, напяливает на себя латы… Полжизни, говорит, можно отдать, чтобы доказать, что эти доспехи принадлежали герцогу Альбе.
— Или Дон Кихоту, — говорю. — Вот меня тоже — скоро произведут в офицеры и выдадут алебарду.
— Мой муж — фантазер, — смеется Лида. — Кстати, я получила письмо от твоих. Папа пишет, что офицером быть — лучше. Послужишь, а там — пошлют учиться в академию.
— Не хочу я в академию. Хочу быть с тобой.
— А я — с тобой. И больше ничего мне не надо…
И опять разлука. Вечером следующего дня я уехал в Москву. Лида провожала меня, у нее в глазах стояли слезы.
Часть пятая
ПИЛЛАУ
Не помню, кому из немецких романтиков принадлежит сентенция о том, что жизнь человека должна проживаться как произведение искусства. Прекрасная мысль. Однако следует признать, что очень малому числу людей удавалось сформировать из грубого, сырого материала жизни гармоничную биографию, которая могла бы послужить примером. Даже избранным, отмеченным божественным Провидением творцам, создавшим бессмертные памятники искусства, никогда (или почти никогда) не удавалось сотворить нечто подобное из собственной жизни. Всегда (или почти всегда) в их жизнь вторгались монстры — зависть окружающих, болезни, смерть близких, бедность, безумие, войны, репрессии. Добавьте к этому мучительные нравственные искания и метания, муки совести — и все равно список бед будет неполным.
Так было всегда.
По рассказам древних, великие Гомер и Эсхил умерли в великой меланхолии. Забираясь в еще более отдаленную глубь, не упремся ли в первозданный сад, первые обитатели коего возжелали вкусить плоды от запретного древа, за что и были изгнаны из земного рая?
Но счастливые люди, конечно, есть: их не коснулись войны и преследования, они живут в достатке, даже в богатстве, они наслаждаются материальными плодами цивилизации — но гармония ли это или просто удача? Освещена и освящена ли их жизнь духовной доминантой? Кто из толпы удачливых может сказать миру: я прожил свою жизнь как произведение искусства?
Недостижимый идеал…
Даже странно: человек способен создать такие сочетания слов, или красок, или звуков, или архитектурных форм, от совершенства которых дух захватывает, — но сам человек несовершенен. В нем намешано так много всякого, разного. Мировые религии уже столько веков заняты совершенствованием человека, устройством его души. И что же — меньше стало на земном шаре войн, злодейств, болезней, несчастья?