Лида и Валя Суворова ходили в кино, на танцы в ДКА. Появились какие-то новые знакомства — я понимал, что вокруг ленинградских студенток крутились парни, это было неизбежно.
«Комсомольская правда» затеяла большой разговор о верности женщин, ожидающих воюющих мужчин. Болезненная тема! Мы часто говорили об этом. Почти все мои друзья не верили в женскую верность. В Кронштадте, утверждали они, нет ни одной смазливой девушки, которая не имела бы покровителя-любовника, да и в тылу, говорили они, полно баб, готовых отдаться за банку консервов, за буханку хлеба. Я спорил с друзьями: падение нравов, конечно, произошло, но не все же девушки пали. Есть и такие, которые устояли, сохранили верность тем, кого любили. «Ну, — говорили мне, — ты о своей Лиде. Просто ты идеалист».
Я ходил в идеалистах, ну и ладно. Хоть это и вызывало иронические улыбки.
Однако войне не было видно конца, и наша разлука затягивалась на неопределенно долгое время. Да и артобстрелы Кронштадта в любой момент могли настигнуть меня, искалечить, убить. Пока мне везло, но…
В общем, размышляя о наших отношениях, я не мог не прийти к мысли, что не должен связывать Лиду… хоть мы и не давали клятв верности…
Мое письмо к Лиде:
<b>24 мая 1942 г.</b>
Лида, дорогая!
Сегодня получил еще одно твое саратовское письмо. Прочел и невольно подумал: до чего различной жизнью мы сейчас с тобой живем.
Сегодня я должен сказать тебе все, о чем не раз задумывался в последнее время. Больше полутора лет мы не виделись с тобой, и, быть может, пройдут еще годы разлуки. По какому-то молчаливому соглашению мы с тобой никогда не затрагивали темы, на которую, как ты чувствуешь, я собираюсь говорить. Я очень верю в силу твоего чувства, Ли. Ни ты, ни я никогда не забудем чудесных, счастливых дней, проведенных вместе. Расставаясь, мы не клялись в верности. Мы мало говорили в тот вечер, но читали мысли друг друга. И никаких клятв и не нужно было вовсе. Но время идет, и все сложилось далеко не так, как мы ожидали. Ты сейчас, по твоему же выражению, «входишь в норму». Новые встречи и знакомства, новые впечатления. И я не хочу, чтобы ты чувствовала себя связанной, и не хочу, чтобы в один прекрасный день ты испытала угрызения совести и мучила себя бесконечным самоанализом по поводу того или иного шага. Я хочу, чтобы вопрос: «Честно или нечестно это будет по отношению к нему?» не возникал у тебя, и чтобы ты всегда поступала так, как подсказывает тебе чувство, — это честнее всего. Мы молоды, и если ты сегодня твердо решила ждать, то завтра ты начинаешь тяготиться ожиданием. Ты понимаешь, я хочу, чтобы ты чувствовала себя совершенно свободной.
Ты не должна понять меня превратно, дорогая. Я тебя очень люблю, по-прежнему сильно. И только поэтому написал тебе такое письмо. Ты ведь тоже понимаешь, что рано или поздно оно должно быть написано, пусть с болью, но начистоту.
Ну, все. Прости, дорогая, если я выразился резко или неумело: не каждый день приходится писать такие письма. Жду ответа. Обнимаю тебя и горячо целую.
Женя.
Письмо смахивало на некий благородный жест. Дескать, люблю, но не хочу связывать тебя своей любовью, ты свободна в своих поступках. Ах, глупец! Можно ли так искушать любимую? Лида была совершенно права, отчитав меня, спросив: «Как ты дошел до такого письма?»
У нее были очень трудные дни. Тетушка написала из Баку, что дальний родственник по имени Леонид в конце мая — начале июня будет в командировке в Куйбышеве, а на обратном пути заедет на пароходе за Лидой в Саратов и увезет в Баку. Тетушка настойчиво звала приехать: в трудное время семья должна быть вместе. Семья… Об отце не было ни слуху ни духу, мать обреталась в Средней Азии, в Карагандинском лагере. Как раз на Лидину маму, свою родную сестру, и ссылалась тетушка, требуя от Лиды возвращения в Баку.
Я испытал сложное чувство, прочитав об этом в Лидином письме. Я понимал ее смятение. Бросить Ленинградский университет в конце III курса, накануне сессии — это смахивало на бегство, особенно в той обстановке, когда немцы начали наступление на юге, прорвались в степи между Доном и Волгой. И в то же время: после голода и холода блокады так хорошо снова очутиться в родном Баку, у теплого моря, в царстве винограда и инжира. Отогреться! Принять, как Божий дар, бакинский загар на бледную блокадную кожу.
Милая, я понял, понял твой выбор. Хотя и ощущал в глубине души холодок сомнения.
Увы, очень скоро оказалось, что «бегство» из Саратова было крупной ошибкой.
Это произошло 5 или 6 июня. Лида рано пришла домой, на Сакко и Ванцетти, так как в тот день была всего одна лекция. Она с подругой собиралась в Дом Красной армии, на танцы. Однако судьба распорядилась иначе. В окне (комната была на первом этаже) Лида вдруг увидела физиономию Леонида. Он крикнул, чтобы она собиралась: пароход стоит в Саратове всего два часа, билет для нее уже есть — «поскорее укладывай вещи и едем на пристань».
Втайне, как Лида рассказывала мне, она надеялась, что этот Леонид не заедет за ней и она останется учиться в Саратове. Но — «с судьбой не поспоришь…».
Начались срочные сборы. Пойти в университет, чтобы как-то оформить свой отъезд, Лида уже не успевала. Леонид подхватил ее чемоданы — и прости-прощай, гостеприимный город Саратов.
Из дневника Лиды:
<b>Баку, 29 июня 1942 г.</b>
Теперь я хочу описать свою поездку с Леонидом. Это очень трудно сделать, т. к. передать его поведение и поступки словами почти невозможно. Но я попытаюсь.
Не успели мы отъехать из Саратова, как он, угощая меня жареной картошкой (какая это прелесть!) в отдельной каюте, начал говорить с блестящими и масляными глазами о том, что наконец-то мы одни, что он уже несколько лет мечтал о том, чтобы быть со мною вдвоем, видеть меня одну, целовать меня и ласкать. Я его попросила не говорить глупостей, но остановить его было невозможно. Оказывается, он и в Ленинград приезжал исключительно из-за меня. Однажды я должна была принять у него в гостинице ванну. Так вот после ванны он надеялся меня «голенькую целовать всю, как полагается». Слово «полагается» он и в дальнейшем очень часто повторял, меня же оно особенно бесило.
Положение мое становилось все более опасным. Леонид делает для меня очень много. Он везет меня в Баку без разрешения, нелегально, он рискует для меня. Каюта у нас одноместная. Когда я его спросила, как мы будем спать, он заявил, что и то хорошо, что меня удалось провести, сейчас мест нет, так что я должна быть довольна и этим. Что я могла возразить? Этот человек пользовался моей беспомощностью, безвыходностью моего положения. И после этого он еще считает себя хорошим человеком, чуть ли не спасшим меня, а собирался ведь он погубить меня, сделать мне жизнь ненавистной. Такой мерзавец!
Все время он лез целоваться. Я его всячески останавливала, но все-таки он целовал мои ноги, руки и лез в лицо. Как я страдала.
Он мне пошло шептал, что я «очаровательная», что я сама не знаю, как я привлекательна, и т. д. Что у него «мозги высыхают, голова лопается», и еще что-то в этом роде, от меня. Он сойдет с ума, если я не отдамся ему.
Я просто взбесилась. Я ему заявила, что он уже сошел с ума, если может мне говорить это, что я ему никогда не отдамся и даже не могу терпеть его поцелуев. Я могу целовать только того, кого я люблю. Он же мне даже противен. Но Л. ничего не хотел понимать… Никогда мне не было так омерзительно. Все его слова и ищущие движения так и хлестали меня. Когда уже стемнело и пришла пора спать, он стал уговаривать меня раздеться… Я, конечно, не разделась. У меня появилось какое-то тупое равнодушие и упрямство. Я себя убеждала, что если я не хочу, то он не сможет меня изнасиловать…