Литмир - Электронная Библиотека
A
A

<b>18 июня 48 г.</b>

Сегодня сдал древнерусскую литературу (отлично). 23-го — основы, 26-го последний (и самый страшный) — введение в языковедение… Как я устал, родная!.. Все время чувствую себя разбитым, а голова — как будто ватная… Огромное напряжение. Все время сижу уткнувшись в книги. Обычно я не успеваю все как следует прочитать и последние главы просто листаю. Удивляюсь, как мне все время везет и что я произвожу впечатление знающего и подготовленного…

Но квартира, квартира!..

Это была — и, увы, остается! — самая больная сторона жизни советского (и нынешнего российского) офицерства. В новеньких лейтенантских погонах, исполненный сил и рвения послужить отечеству, молодой офицер прибывал на флот по назначению. Хорошо, если он еще не женат, холостому проще, он занимает койку в каюте корабля или в общежитии на береговой базе. Он кум королю и сват министру.

Но горе ему, если он по неосторожности, свойственной юности, полюбит женщину и — чуть не сказал: обвенчается — зарегистрируется с ней. Или, паки того, нетерпеливей этакий, приедет к месту службы с молодой женой. У командира полка, бригады, дивизии (нужное подчеркнуть) квартир, как правило, нет. Лейтенант пускается на поиск жилья. Он рыщет по городу, стучится в чужие двери: «Не сдаете ли комнату?» Если действо происходит в чужеземной среде, в Либаве, к примеру, то его встречают, скажем так, не слишком дружелюбно.

Как часто бывало, что, поночевав по случайным чужим углам, молодожены расставались: жена уезжала к родителям в Ленинград. Супруг нес службу, но не одной лишь службой была занята голова (что само по себе являлось служебным упущением). Разумеется, он уже написал рапорт, в котором — нет, не обосновывал свое право, а слезно просил предоставить ему комнату, необходимую для семейной жизни. Однако ничего лейтенанту не светит в ближайшие десять — пятнадцать лет.

Мне рассказывали, как одна отчаявшаяся офицерская жена, успевшая уже родить, заявилась в штаб Либавской военно-морской базы, решительно прошла с ребенком на руках в кабинет командира базы капитана 1 ранга Котловского и, выкричав свою боль и обиду, посадила младенца на командирский стол, прямо на служебные бумаги. Дескать, не даете нам жилье, так растите дитя сами. И ушла. Младенец расплакался, испортил бумаги, возможно, даже и секретные. Командир базы был в замешательстве. Не знаю, каким образом окончилась эта вовсе не смешная история… Нет повести печальнее на свете…

Нелегко нам было жить в восьмиметровой тесноте. Моя мама, которую я встретил в Москве и отправил в Либаву, ночевала у молочницы Марии (жила по соседству с нами, в деревянном домике, пожилая латышка, державшая в своем дворике корову, — она приносила Лиде молоко), а днем помогала Лиде управляться с нашим капризным сыном, возила его в коляске в парк. Маме было трудно, с непривычки, жить в таких условиях, она даже порывалась вернуться домой, пока я был в Москве и посадил бы ее на бакинский поезд. Но отец строго-настрого запретил отпускать маму до сентября: в Баку наступила ужасающая жара. Каково-то было ему, бедному, управляться с бытом, с постылой службой в Азмедторге. Азербайджанское начальство никак не отпускало его, добросовестного работника, хотя отец уже имел часы в мединституте и медучилище (преподавал латынь) и не раз заявлял об увольнении из Азмедторга.

Отец был невысок ростом, с коричневой от загара лысиной, с вечно озабоченным выражением лица. Он был, как теперь принято обозначать такого рода людей, трудоголиком. Всю жизнь отец работал с перегрузкой. Главной его заботой, вечным стимулом была семья. Он мог все перенести — не только тяжкий воз службы, но и тупость, а порой и открытое недоброжелательство начальников, — лишь бы в семье было благополучно. Но как часто отца волновали болезни мамы — хронический бронхит, воспаления легких. А когда началась война — сколько обрушилось на родителей страшных переживаний, сколько беспокойства за меня. Бабушка — та просто молилась. А отец с мамой изнемогали от тревоги. Когда пришла моя телеграмма из Кронштадта, они глазам своим не верили. Такая радость! Конечно, они знали, что Кронштадт, как и Питер, в блокаде, но все же это не Ханко — далекий, обреченный на гибель гарнизон в глубоком тылу противника…

Семья была единственной отрадой отца. Когда он смотрел на своего внука, с лица его слетало выражение озабоченности, он улыбался доброй улыбкой и говорил особым голосом: «Дету-уля!»

Сережа Цукасов в том году работал в газете ДОСААФа «Военное обучение». Я его настойчиво призывал поступить учиться заочно в МГУ — на филфак или истфак, — но он отмахивался: «Некогда, некогда!»

Для его газеты я, меж двух экзаменов, спроворился написать рецензию на недавно опубликованную повесть Казакевича «Двое в степи» — мне она очень нравилась. Сережа способствовал продвижению рецензии в печать. Гонорар, полученный мною, был отнюдь не лишним. Лида в письмах просила купить сандалии для Альки, да еще мыло, вермишель, питательную муку и, конечно, сахар. Нынешнему читателю такие поручения могут показаться странными. Но такова была суровая реальность тех лет: постоянная нехватка продовольствия и промтоваров. Москва, конечно, снабжалась лучше, чем провинция, и в московских магазинах была вечная теснота и толкотня. Очереди для нас были так же привычны, как жизнь в коммунальных квартирах. Мы просто не знали другой жизни.

Я навестил Колю Никитушкина. Дом на 1-й Мещанской, где он жил до призыва в армию, пострадал при бомбежке в 41-м, и его снесли, чтобы построить на том же Месте новый. Коля состоял в списках жильцов этого, еще не существующего, дома, а пока ютился с семьей в сарае. Да, это был каменный сарай или барак наискосок от Рижского вокзала. А в сарае — одна огромная комната, без кухни, без уборной. Тоня, жена Коли, с которой у него была давняя любовь, оказалась бойкой москвичкой с острым язычком. Трудный, почти пещерный быт не пугал ее. Она посмеивалась, когда мы с Колькой, сидя за выпивкой, перешучивались, вспоминая давнее, смешное, и Коля, похохатывая, рассказывал, что они бегают в платный туалет на Рижский вокзал и у них 30–40 рублей в месяц уходит «на просёр».

Где только мне не доводилось выпивать — в землянках, в редакционном подвале на Ханко, в каютах и кубриках кораблей, — а вот в бараке посреди Москвы я пил впервые. Но ведь главное в этом занятии — не где, а с кем. Коля Никитушкин был отличным собутыльником, и дружеский наш разговор согревал душу не хуже водки, ну а потом, конечно, Коля, прикрыв глаза и качая головой, с чувством повел любимую песнь: «Синенький скромный платочек па-адал с опущенных пле-еч…» По-прежнему он грассировал и кругло произносил «л».

Милая Ли, не тревожься, мы выпили не так уж много. Меня совершенно не шатало, когда мы с Колькой вышли из его сарая. Светила полная луна. В полусотне шагов от сарая зияла огромная залитая водой воронка, и мы с моим другом справили в нее малую нужду. Не бежать же на Рижский вокзал…

Последний экзамен — «Введение в языковедение» — принимал профессор Александр Александрович Реформатский. Студенты побаивались его. Я шел на экзамен страшно усталый, невыспавшийся. У Реформатского была рыжеватая седеющая бородка и насмешливые глаза. Он заглянул в мою зачетку, в которой стояли одни «отлично», хмыкнул и спросил, где я работаю (я был, конечно, в штатском, не в мундире же ходить студенту). Узнав, что служу на флоте, Реформатский тут же задал первый вопрос:

— Ну, вот эскадра в двадцать вымпелов — это какой вид переноса значения?

— Это синекдоха, — ответил я.

— Чем синекдоха отличается от метонимии? — последовал новый вопрос.

Так и пошло. Сейчас уже не помню все вопросы, которые задавал мне Александр Александрович. Кажется, я немного «поплавал», отвечая на вопрос о стилистических различиях синонимических пар. Помню только, что привел вычитанный из его учебника пример: лошадь (слово, заимствованное у татар) — это просто лошадь, а свой, исконный конь — стилистически окрашен («Куда ты скачешь, гордый конь…»). Вообще в учебнике Реформатского была масса запоминающихся фраз, иллюстрирующих то или иное явление языка (напр.: «Сама поймала сома», «Кенгуру делает антраша» и т. п.). С ним было интересно, с этим «дедом» с насмешливыми глазами! Скучную, казалось бы, лингвистику он умел превратить в увлекательное занятие.

102
{"b":"574236","o":1}