В последующий период подобные ситуации повторялись неоднократно, особенно ясно, например, в 55 г. до н. э. Консулы Гней Помпей и Лициний Красс в очередной раз внесли в сенат законопроект о мерах против роскоши и сумели убедить в его необходимости значительную часть сенаторов. Против них выступил сенатор-консулярий, знаменитейший оратор этой эпохи, друг и соперник Цицерона Гортензий. «Любитель мотовства и роскоши, он усиленно убеждал сторонников предложения консулов отказаться от своего мнения, указывая на размеры города, восхваляя роскошь и величественную архитектуру его зданий и используя в качестве союзника своих слов их же собственный образ жизни» (Dio Cass., 39, 37, 3). Трудно найти более ясную характеристику той атмосферы, которая существовала вокруг законов против роскоши: Рим растет, рост его неотделим от увеличения его богатства, прогресса культуры и искусства, они определяют образ жизни, который ведут граждане и сами сенаторы. Но все это периодически представляется, в том числе тем же сенаторам, предосудительным, а люди, указывающие на реально существующее положение, слывут «любителями мотовства и роскоши». Точно такое же обсуждение произошло в сенате и много позже, в 16 г. н. э. И здесь инициаторами ограничения расходов и возвращения к былой скромности выступали сами сенаторы. Они даже приняли соответствующее постановление. Но в роли Гортензия, полностью повторив его доводы, выступил Азиний Галл, предложения его были утверждены председательствовавшим императором Тиберием, и принятое было постановление не состоялось. Аргументы «за» и «против» были, по-видимому, для сенаторов равно весомы. «Признание за пороками права называться благопристойными именами, — заключает изложение этого эпизода Тацит, — и приверженность к ним со стороны слушателей легко доставили Галлу общую поддержку» (Tac. Ann., II, 33, 4).
Нет никаких оснований представлять дело таким образом, что восприятие исторического развития в положительном аспекте отражало взгляды римского населения и широких масс, а восприятие его в отрицательном аспекте — взгляды реакционной аристократии. Во-первых, росту общественного богатства (и тысячью нитей с ним связанного богатства личного) были основания радоваться больше всего у нобилей, что и явствует из приведенных выше примеров. Во-вторых, сожаления о патриархальной старине и былой умеренности высказывались не только людьми из консервативно мыслившей верхушки общества, но и демократическими элементами, больше всего страдавшими от социально-имущественного расслоения и связанного с ним обнищания широких масс. Ювенал, которого никак нельзя заподозрить в солидарности с нобилитетом или с консервативной аристократией, скорбел об исчезновении древних нравов и былой непритязательности постоянно. В-третьих, стандарты общественного мышления во многом формировались под влиянием распространенных в школах и в семьях хрестоматийных примеров добра и зла, так называемых exempla. Среди них неизменно фигурировали деятели древней Республики: Маний Курий — консулярий, которого самнитские послы застали за тем, что он варил себе на обед репу (Plin. Ν. Η., 19, 87) и ел ее из деревянной миски (Val. Max., IV, 5), консул Корнелий Руфин, исключенный из числа сенаторов за то что у него было слишком много серебряной посуды (Aul. Gell. Ν. Α., IV, 8), народные герои Атилий Регул или Цинциннат — владельцы крохотных земельных наделов (Val. Max., IV, 4, 6–7) и т. п. И дело здесь оыло не просто в консерватизме, столь свойственном, как отмечалось выше, римскому мышлению в целом, а в заданном объективно, постоянной жизненной практикой сопоставлении идеализованного прошлого и развивающегося настоящего, в ощущении их взаимосвязи и их взаимной пусть разноплановой, правоты и неправоты.
«Энеида» Вергилия представляет собой национальный эпос римского народа, средоточие и выражение его мироощущения, его самых распространенных и в то же время самых сокровенных чувств. Это видно из ряда обстоятельств. «Энеида» сразу, чуть ли уже не в момент создания, по оценке современников, заняла центральное место в литературе своей поры, т. е. в литературе так называемого золотого века — периода наивысшего расцвета римского словесно-художественного творчества. Последующее развитие римской исторической эпопеи, как в поэтической форме, так и в форме историографии, непосредственно связано с Вергилием. Влияние его стиля на Лукана очевидно и общеизвестно, но оно отчетливо прослеживается и у Силия Италика, и у Валерия Флакка, и у Тацита. С 70-х годов I в. «Энеида» становится учебным текстом в грамматической (по современной терминологии — «средней») школе. Это значит, что каждый римский ребенок, ходивший в школу, — а охват ею детей был в эту эпоху очень широк, — усваивал на всю жизнь круг образов и идей поэмы. Неудивительно, что она играла роль своеобразного камертона для народного словесного творчества: из ее стихов составлялись гадания, так называемые sortes Vergilianae, ее цитировали в надписях и частных письмах, ее пародировали в шуточных стихах, которые выцарапывали на стенах. За обедом, который длился у римлян несколько часов, были приняты не только пение и танцы или театрализованные представления, но также чтение вслух поэтических произведений. Среди последних занимала свое место и «Энеида»:
Пенье услышим творца «Илиады» и звучные песни
Первенства пальму делящего с ним родного Марона…
[172] Примечателен отчетливый параллелизм, в который приведены здесь величайший, полулегендарный поэт греков Гомер и его римский аналог Вергилий. «Энеида» входила для римлян в плоть национального языка и национальной культуры, как в новое время «Божественная комедия» для итальянцев, «Горе от ума» или «Война и мир» для русских.
В этих условиях нет оснований сомневаться, что восприятие исторического времени, характерное для поэмы Вергилия, отражало некоторые существенные стороны восприятия его римлянами в целом. Суть этого восприятия в том, что прошлое не есть нечто отдельное от настоящего и противостоящее ему либо как вожделенный идеал, либо как преодоленный примитив, а входит в настоящее как его составная часть и постоянно живет в нем. Всякое историческое действие предпринимается ради будущего, но само это будущее есть воспоминание о прошлом и реализация заложенных в нем начал. Юпитер говорит об Энее:
Если ж его самого не прельщает подвигов слава,
Если трудами хвалу он себе снискать не желает, —
Вправе ли сына лишить он твердынь грядущего Рима?
Что он задумал? Зачем средь враждебного племени медлит?
Разве о внуках своих, о Лавиния пашнях не помнит?
[173] Когда Юпитер произносит эти слова, Эней находится у Дидоны в Карфагене, еще только на пути в Италию. Поэтому с точки зрения линейного представления о времени они кажутся противоестественными и непонятными — как можно лишить сына того, что еще не существует? В состоянии ли Эней помнить или не помнить о внуках, которых у него нет, и о пашнях Лавиния, существование которых не подозревает? Но все дело в том, что время здесь имеет особую структуру. Оно, как отмечалось выше, представляет собой не чистую длительность, текущую из прошлого в будущее через настоящее и безразличную к тому содержанию, которое окажется в него вложенным. Оно непосредственно тождественно этому содержанию и существует в нем; оно есть единое время-содержание, каковым является ход римской истории. Противоположность прошлого, настоящего и будущего для него относительна. Противоположность между ними есть, течение времени задано каждому в его непреложном опыте, Вергилию и его читателям в том числе, и описанные в поэме события вполне очевидно отстоят на много веков от современности. Так, сыну Энея Асканию предстояло царствовать «доколь обращенье луны не отмерит/Тридцать великих кругов», а его потомкам — править в Альбе Лонге «полных трижды сто лет», после чего только и начинается вся долгая римская история (I, 269–296). Противоположность эта, однако, не абсолютна, так как история (а она и есть единственная реальность времени) не столько разъединяет прошлое и настоящее, сколько связывает их и обнаруживает их друг в друге. Осуществляя свою миссию в Италии, Эней возвышает «до небес великую Трою делами» (III, 462), Римская империя есть лишь продолжение Трои и сама Троя (II, 295 и след.), современный Вергилию Рим живет тем, что было уже заложено в миссии Энея (V, 113–123. 596–604; VI, 756 и след.). Особенно примечательны стихи 792–797 шестой песни, где говорится, что Август создает золотой век — aurea condet saecula, одновременно вернув (rursus) его на древние Сатурновы пашни, и продолжит современную ему экспансию империи — proferet Imperium super Garamantos et Indos. Традиции римской государственности, в том числе и вполне живые в его время, Вергилий возводит к мифу, к эпической старине, сообщая им величие и извечность (VII, 601–622).