Чтобы продемонстрировать живучесть архаических представлений в римской общественной (конкретнее — юридической) мысли, воспользуемся пока одним, хотя и пространным, наглядным примером. Речь пойдет о юридических текстах, касающихся исков по поводу «четвероногого, причинившего вред», и ноксальных исков по поводу подвластных лиц[11]. Пример этот удобен в качестве предваряющего основное изложение благодаря компактности материала (там, где нет ссылок, цитаты из 1), 9, 1, 1 — Ульпиан, начало III в.) и типичности его стиля.
Итак, иск по поводу четвероногого не имел отношения к случаям, когда вина за поведение животного лежала на человеке, но применялся только, когда животное причинило вред само, commota feritate — «побужденное дикостью» (например, кто-нибудь хотел погладить лошадь, а она его ударила копытом). По поводу зверей с их «природной дикостью» иск не применялся[12], он имел в виду лишь домашних животных, чья «дикость» рассматривалась как «противная природе».
Как определялась правовая суть ситуации? Действия животного обозначались как «преступление» (delictum). Для обозначения причиненного вреда употреблялось слово «pauperies», разъяснявшееся как «damnum sine iniuria» — «причинение вреда без противоправных действий». Особо оговаривалось, что «животное не может совершать противоправных действий, ибо оно лишено разума». И тем не менее вина лежала именно на нем, неразумном, хотя иск предъявлялся, естественно, его хозяину — «господину». Рассмотрению подлежали поведение и ответственность каждого животного: «Если одно четвероногое подстрекнуло другое к причинению вреда, то иск предъявляется но поводу подстрекнувшего», а если «бараны или быки подрались и один другого убил, то Кв. Муцием[13] проведено такое различие: если погиб тот, который нападал, то иск не имеет силы[14], если же тот, который не задирался, то иск действует».
Этого мало, к животному применяли принцип «поха caput sequitiir», который мог применяться и к человеку (ср. в том же тексте: «sicut in nomine») и который в приложении к человеку переводят: «вина следует за лицом»[15], хотя можно предпочесть буквальное: «вина следует за головой»[16]. Применительно к животному это означало, что в случае смены его хозяев иск предъявлялся не тому, кому оно принадлежало, когда «причинило вред», но тому, кому оно принадлежит сейчас, а смерть животного до разбора дела погашала иск, ибо ноксальный иск предполагал возможность «выдачи животного живым». Применительно к человеку тот же принцип разъяснен Гаем так: «Все ноксальные иски следуют за головой, ибо если твой сын или раб причинил вред (noxam commiserit[17]), то, покуда он в твоей власти, иск предъявляется тебе, если же он переходит под власть другого, иск начинает предъявляться тому; если же он становится лицом собственного права, то к нему предъявляется прямой иск, а (возможность) выдачи виновного погашается» (IV, 77). Интересно даваемое Гаем обоснование этого выбора: «…Ибо считалось несправедливым, чтобы их (т. е. сыновей и рабов. — В С.) негодность причиняла бы господам и отцам ущерб сверх того, какой они терпят, выдавая их головой» (собств.: ultra ipsorum corpora — IV, 77). Та же логика ноксального иска очевидным образом распространялась и на животных.
Таким образом, в ноксальных исках все три категории «виновных» (в диапазоне от скотины до римского гражданина[18]) оказывались формально в сходном положении. Это может говорить и о живучести патриархального отношения к «сыну», как к имуществу (см. ниже), и о том, что у римлян сохранялось рудиментарное представление о каком-то подобии личности у животного[19].
Неудивительно, что ноксальный иск по поводу животного восходит к архаическому законодательству XII таблиц (см.: 1), 9, 1, 1 рг). Но, как видно по Дигестам и Юстиниановым Институциям (IV, 9), он просуществовал до конца римской истории. Конечно, это законоположение малозначительное, но, видимо, именно его периферийный характер способствовал столь долгой его неприкосновенности в римских юридических памятниках. Глубокая архаичность отраженного в нем мышления особенно наглядна в сопоставлении с текстом Гая о ноксальном иске по поводу «сына или раба». В VI в., когда подбирались и редактировались тексты для Юстинианова «Свода римского права», «сын», видимо, систематически исключался из этой связи. Это видно на примере редактирования текста Гая для Юстиниановых Институций (ср.: G, IV, 79 и Inst., 4, 8, 7 pr.; § 4–6), причем юстиниановские юристы присовокупляют сюда и прямую мотивировку вносимых ими изменений: «Но древние допускали такое (т. е. выдачу по ноксальному иску. — В. С.) даже по отношению к детям мужского и женского пола. Нынешние же человеческие отношения (nova… hominum conversatio) привели к мнению, что такого рода жестокость должна быть отвергнута, и она совсем исчезла из общего употребления. Ибо кто же согласен отдать своего сына и особенно дочь другому в возмещение ущерба? Чтобы отец почти телесно страдал еще больше сына? При том, что для дочерей даже охрана их целомудрия (собств. favor pudicitiae) уже исключает такое? И потому было решено, чтобы ноксальные иски предоставлялись только по поводу рабов[20], тем более, что и у древних в комментариях к законам мы чаще находим утверждения, что подвластным сыновьям самим могут быть предъявлены иски из их преступлений» (Inst., 4, 8, 7).
Очевидно, архаические черты патриархальной жестокости, уподоблявшей сына рабу, исчезают из общественного сознания господствующего класса очень поздно, — когда расцвет рабовладельческих отношений был уже позади (в общественном сознании социальных низов эти пережитки, несомненно, были еще более живучи). И даже в составленные и отредактированные при том же Юстиниане Дигесты попадали тексты, отражавшие старый взгляд на ноксальный иск (см.: D, 9, 4, 33–36; 47, 2, 41, 2). Вообще внимательный глаз может выявить множество архаизмов в римской системе понятий и представлений. Подробно рассмотренный здесь пример ноксальных исков может служить как бы прологом к данной главе, тем более что он вводит нас и в мир юридических источников, которым в дальнейшем изложении будет уделяться преимущественное внимание.
Мы не ставили своей задачей всесторонне рассмотреть влияние архаических представлений на самосознание римского рабовладельческого общества и тем более — воздействие архаических институтов на его структуру. Объектом нашего внимания будут архаические черты римского сознания, прослеживаемые преимущественно на материале юридических текстов.
* * *
Роль патриархальных представлений в осмыслении древними римлянами структуры их общества может быть прослежена на самых различных памятниках культуры. Но среди наших источников есть такой, в котором характерные черты римского общественного сознания отразились достаточно широко и полно, и к тому же — источник сам по себе систематический и специфически римский. Это сочинения римских юристов. Недаром один из собеседников Цицеронова диалога «Об ораторе» говорит (I, 197): «Нельзя даже поверить, насколько беспорядочно — прямо-таки до смешного! — гражданское право всех народов, кроме нашего. Об этом я не устаю твердить каждый день, противопоставляя мудрых наших соотечественников всем прочим людям, и особенно грекам» (пер. Ф. Петровского).
Важность этого материала наглядно иллюстрируется тем, что еще в 1908 г. — в пору, когда среди собственно историков широчайшее хождение получили нигилистические взгляды Эд. Мейера на античное рабство (которые, как еще раз показал недавно М. Финли[21], не имели никакого научного обоснования), — историк-юрист В. Бакленд выпустил объемистый том «Римское право о рабстве», в первой же фразе которого определил свой предмет как «наиболее характерную часть наиболее характерного интеллектуального продукта древнего Рима»[22]. А недавно М. Морабито подсчитал, что в Дигестах тексты, касающиеся рабства, насчитывают 5185 параграфов из общего числа 21 000[23]. Хотя такие подсчеты сами по себе достаточно формальны, но при столь больших числах они достаточно показательны.