Пол провалился под осужденным, и несчастный исчез в четыреугольном трапе при глухом скрипе веревки, которая крутилась от конвульсивных движений висельника. Роковая петля с треском вытянулась, и из отверстия послышался задыхающийся стон.
— Ну, теперь кончено, — сказал палач, вылезая из трапа. — Прощай, брат!
Он вынул нож из-за пояса.
— Ступай кормить рыб в залив. Пусть твое тело будет добычей и воды, если душа стала добычей огня.
С этими словами он рассек натянутую веревку. Отрезок, оставшийся в железном кольце, хлестнул по своду, между тем как из глубины раздался плеск воды, расступившейся при падении тела и снова потекшей под землею к заливу.
Палач закрыл трап, снова нажав шишку, и когда выпрямился, приметил, что тюрьма полна дыму.
— Что это? — спросил он алебардщиков. — Откуда этот дым?
Те не знали и, удивившись, поспешили отворить дверь тюрьмы. Все коридоры были наполнены густым удушливым дымом; в испуге кинулись они к потайному ходу и вышли на четыреугольный двор, где ждало их страшное зрелище.
Сильный пожар, раздуваемый крепким восточным ветром, охватил уже военную тюрьму и стрелковую казарму. Вихри пламени вились по каменным стенам, над раскаленной кровлей и длинными языками выбивались из выгоревших окон. Черные башни Мункгольма то краснели от страшного зарева, то исчезали в густых клубах дыма.
Сторож, бежавший по двору, рассказал впопыхах палачу, что пожар вспыхнул во время сна часовых Гана Исландца, в кельи чудовища, которому неблагоразумно дали соломы и огня.
— Вот несчастие-то, — вскричал Оругикс, — теперь и Ган Исландец ускользнул от меня. Негодяй наверно сгорит! Не видать мне его тела, как своих двух дукатов!
Между тем злополучные стрелки Мункгольмского гарнизона, видя близость неминуемой смерти, столпились у главного входа, запертого наглухо на ночь. На дворе слышались их жалобные стоны и вопли. Ломая руки, высовывались они из горящих окон и кидались на двор, избегая одной смерти и встречая другую.
Пламя яростно охватило все здание, прежде чем подоспели на помощь остатки гарнизона. О спасении нечего было и думать. По счастию, строение стояло отдельно от прочих зданий; пришлось ограничиться тем, что прорубили топорами главную дверь, но и то слишком поздно, так как когда она распахнулась, обуглившаяся крыша рухнула с страшным треском на несчастных солдат, увлекая в своем падении прогоревшие полы и потолки. Все здание исчезло тогда в вихре раскаленной пыли и дыма и замерли последние слабые стоны жертв.
К утру на дворе возвышались лишь четыре высокие стены, почернелые и еще теплые, окружающие страшную груду пожарища, где еще тлелись головни, пожирая друг друга, как дикие звери в цирке.
Когда развалины несколько остыли, принялись разрывать их, и под грудою каменьев, бревен и скрученных от жара скоб нашли массу побелевших костей и изуродованных трупов. Тридцать солдат, по большей части искалеченных, вот все, что осталось от прекрасного Мункгольмского полка.
Раскапывая развалины тюрьмы, добрались наконец до роковой кельи Гана Исландца, откуда начался пожар. Там нашли останки человеческого тела, лежавшего близ железной жаровни, на разорванных цепях. Приметили только, что в пепле лежало два черепа, хотя труп был один.
LI
Бледный и взволнованный граф Алефельд большими шагами расхаживал по своему кабинету, мял в руках пакет с письмами, которые только что прочел, и топал ногою в мраморный пол, устланный коврами с золотой бахромой.
В углу комнаты в почтительном отдалении стоял Николь Оругикс, одетый в позорную багряницу, с войлочной шляпой в руках.
— Ну, Мусдемон, удружил же ты мне! — пробормотал канцлер сквозь зубы, скрежеща ими от ярости.
Палач робко устремил на него свой тупой взгляд.
— Вы довольны, ваше сиятельство?..
— Тебе что нужно? — спросил канцлер, раздражительно обратившись к нему.
Палач, обнадеженный и польщенный вниманием канцлера, просиял и ухмыльнулся.
— Что мне нужно, ваше сиятельство? Да местечко копенгагенского палача, если ваша милость захочет вознаградить меня за приятные известия, которые я вам доставил.
Канцлер позвал двух алебардщиков, дежуривших у дверей кабинета.
— Взять этого негодяя, который смеет нагло издеваться надо мною.
Стража потащила Николя, остолбеневшего от изумление и страха.
— Ваше сиятельство… — простонал он.
— Ты больше не палач Дронтгеймского округа! Я лишаю тебя диплома! — перебил канцлер, с силой захлопнув за ним дверь.
Канцлер снова схватил письма, с бешенством читал и перечитывал их, как бы упиваясь нанесенным ему позором; в этих письмах заключалась старая переписка графини Алефельд с Мусдемоном.
Сомнения быть не могло: почерк был Эльфегии. Граф убедился воочию, что Ульрика не его дочь, что столь любимый им Фредерик, быть может, не был его сыном. Несчастный граф был наказан в той гордости, под влиянием которой возымел преступные умыслы.
Мало того, что мщение не удалось ему, он увидел, как рухнули его честолюбивые мечты, что прошлое запятнано позором, а будущее умерло навсегда. Он хотел погубить врагов своих, но добился лишь гибели сообщника, утратил власть и даже права мужа и отца.
Он захотел, наконец, в последний раз увидеть несчастную, обманувшую его жену. Поспешно прошел он по обширным залам, сжимая письма в руках, как будто держал порох. Вне себя от ярости распахнул он дверь комнаты Эльфегии и вошел… Виновная жена только что узнала от полковника Ветгайна подробности страшной гибели сына своего Фредерика.
Несчастная мать лишилась рассудка.
ЭПИЛОГ
Целых две недели происшествие, которые мы только что рассказали читателю, были предметом разговоров в Дронтгейме и Дронтгеймской области. Их судили и рядили каждый день с новых сторон. Городское население, столь жадно ждавшее семь смертных казней, уже отчаялось насладиться этим зрелищем, а полуслепые старые бабы стали уверять, что в ночь страшного пожара казармы видели, как Ган Исландец с хохотом вылетел из пламени и столкнул ногой пылающую кровлю здание на мункгольмских стрелков.
После продолжительного для Этели отсутствия, Орденер снова явился в башню Шлезвигского Льва в сопровождении генерала Левина Кнуда и священника Афанасия Мюндера.
В эту минуту Шумахер, опираясь на руку дочери, прогуливался по саду. Трудно было молодым супругам удержаться, чтобы не кинуться друг другу в объятия, но все таки они удовольствовались значительным взглядом.
Шумахер с волнением пожал руку Орденера и радушно приветствовал остальных посетителей.
— Молодой человек, — сказал старый узник, — да благословит Господь твое возвращение.
— Я только что прибыл сюда, — ответил Орденер.
— Что ты хочешь сказать? — спросил старик с удивлением.
— Я прошу руки вашей дочери.
— Моей дочери! — вскричал узник, обернувшись к зардевшейся и трепещущей Этели.
— Да, я люблю вашу Этель; я посвятил ей свою жизнь: она моя.
Лицо Шумахера омрачилось.
— Ты честный и достойный человек, сын мой; хотя твой отец причинил мне много зла, для тебя я прощаю все и мне самому хотелось бы осуществить твое желание. Но есть препятствие…
— Препятствие? — спросил Орденер, почти с беспокойством.
— Ты любишь мою дочь, но уверен ли ты, что тебе отвечают взаимностью?
Влюбленные переглянулись в молчаливом изумлении.
— Да, — продолжал Шумахер. — Мне самому прискорбно, так как я люблю тебя и с радостью назвал бы сыном. Моя дочь не хочет этого брака. В последний раз она прямо объявила мне, что не чувствует к тебе склонности. С тех пор как ты уехал, она молчит, когда я заговорю о тебе, старается избегать всего, что только может напомнить ей о тебе. Откажись от нее, Орденер. От любви, как и от ненависти, можно вылечиться.
— Граф, — изумленно начал Орденер.
— Батюшка! — вскричала Этель, сложив руки.
— Будь покойна, дочь моя, — перебил старик, — этот союз мне нравится, но не по душе тебе. Я не хочу насиловать твое сердце, Этель. В последние две недели я во многом переменился. Я не порицаю тебя за чувство к Орденеру. Ты свободна располагать собою…