Оба узника долго смотрели друг на друга в молчании: можно было сказать, что они узнали друг в друге врагов человечества.
— Кто ты? — спросил наконец бывший канцлер разбойника.
— Ты убежишь, услышав мое имя, — ответил тот. — Я Ган Исландец.
Шумахер приблизился к нему.
— Вот тебе моя рука, — сказал он.
— Ты хочешь, чтобы я ее съел?
— Ган Исландец, — возразил Шумахер, — я люблю тебя за твою ненависть к людям.
— Вот за то-то я и тебя ненавижу.
— Послушай, я подобно тебе ненавижу людей, потому что я делал им добро, а они платили мне злом.
— Ну, я не потому ненавижу людей; я ненавижу их за то, что они делали лишь добро, а я платил им злом.
Шумахер вздрогнул от взгляда чудовища. Он пытался переломить себя, но душа его не могла симпатизировать разбойнику.
— Да, — вскричал он, — я презираю людей за то, что они жестоки, неблагодарны, вероломны. Им обязан я всеми моими несчастиями.
— Тем лучше! Я, напротив, обязан им всем своим счастием.
— Счастием?
— Счастием ощущать мясо, трепещущее в моих зубах, теплоту дымящейся крови в моем пересохшем горле; наслаждением разбивать живое существо о выступ утеса и слышать крик жертвы, смешанный с хрустом дробимых костей. Вот удовольствие, доставляемые мне людьми.
Шумахер с ужасом отступил от чудовища, к которому подходил почти с гордостью, что подобен ему. Устыдившись, он закрыл лицо руками; глаза его наполнились слезами негодования не на род человеческий, но на самого себя. Его благородное, великодушное сердце ужаснулось ненависти, которую он так долго питал к людям, когда увидел ее, как в страшном зеркале, в сердце Гана Исландца.
— Ну, ненавистник людей, — смеясь, спросило чудовище, — осмелишься ли ты теперь хвастаться, что похож на меня?
Старик задрожал.
— Боже мой! Чем ненавидеть их, как ты, скорее я стану любить их.
Стража увела чудовище в более надежную тюрьму. Погрузившись в задумчивость, Шумахер остался один в башне, где уже не было ни одного врага человечества.
XLVIII
Роковой час настал. В Мункгольском замке стража повсюду удвоена, перед каждой дверью молча и угрюмо прохаживаются часовые. Взволнованный город суетливо спешит к мрачным башням крепости, в которой царит необычайное волнение. На каждом дворе слышится погребальный бой барабанов, затянутых трауром. По временам из нижней башни раздаются пушечные выстрелы, тяжелый колокол крепости медленно раскачивается, издавая тяжелый, протяжный звон, а со всех концов гавани спешат к страшному утесу лодки, переполненные народом.
На крепостной площади, окруженный взводом солдат, высится обитый трауром эшафот, к которому ежеминутно прибывает и в нетерпеливом ожидании теснится толпа.
На помосте эшафота прохаживается палач в красной шерстяной одежде, то опираясь на секиру, которую держит в руках, то переворачивая плаху и плетенку помоста. Невдалеке сложен костер, близ него пылают несколько смоляных факелов. Между эшафотом и костром вбит в землю кол с надписью: «Орденер Гульденлью изменник!» С крепостной площади виднеется развевающийся над Шлезвигской башней большой черный флаг.
В эту минуту осужденный Орденер снова явился перед трибуналом, до сих пор не покидавшем залу суда. Не было только епископа, обязанности которого, как защитника, кончились.
Сын вице-короля был в черной одежде с цепью ордена Даннеброга на шее. Лицо его бледно, но величественно. Он был один, так как его повели на казнь из темницы, прежде чем успел вернуться к нему священник Афанасий Мюндер.
Внутренно Орденер уже примирился с своей судьбой. Но все же супруг Этели не без горечи помышлял о жизни и, быть может, для первой брачной ночи хотел бы избрать не такую мрачную, как ночь в могиле. В темнице он молился и мечтал, теперь стоит у предела всех молитв и мечтаний. Но твердость и мужество, внушенные ему Богом и любовью, не покидают его ни на минуту.
Толпа, менее хладнокровная, чем осужденный, глядела на него с жадным вниманием. Его высокий сан, его жестокая участь возбуждали всеобщую зависть и сожаление. Каждый хотел присутствовать при совершении казни, не стараясь выяснить себе его вину.
Страшное чувство врождено человеку, чувство, влекущее его к зрелищу смертной казни, как на празднество. С ужасающей настойчивостью пытается он уловить мысль на изменившемся лице приговоренного к смерти, как бы надеясь, что в эту торжественную минуту блеснет в глазах несчастного какое-нибудь откровение неба или ада, как бы желая увидеть тень, которую бросает от себя крыло смерти, спускающееся на человеческую голову; как бы стремясь уловить, что станется с человеком, когда покинет его последняя надежда.
Вот существо, полное сил и здоровья, оно движется, дышит, живет; но пройдет минута, и оно перестанет двигаться, дышать, жить, окруженное ему подобными существами, из которых каждое жалеет его, но ни одно не спасет. Вот злополучный, умирающий в цвете сил, под гнетом могущества естественного и силы незримой; вот жизнь, которую общество даровать не может, но которую отнимает с особенною церемонией, сильно действующей на воображение. Мы все обречены на смерть, не ведая, когда пробьет наш час; и несчастливец, точно знающий близость конца, возбуждает в нас странное и печальное любопытство.
Читатель помнит, что Орденер приговорен был еще к лишению почестей и орденов. Лишь только утихло волнение, произведенное в толпе его приходом, председатель приказал принести гербовник обоих королевств и статут ордена Даннеброга.
Затем, велев осужденному стать на одно колено и пригласив присутствовавших хранить почтительное молчание, он раскрыл статут кавалеров ордена Даннеброга и начал громким и строгим голосом:
— «Мы, Божиею милостию, Христиерн, король Дании и Норвегии, повелитель вандалов и готов, герцог Шлезвигский, Голштинский, Штормарийский и Дитмарский, граф Ольденбургский и Дельменгурстский, восстановив по предложению нашего великого канцлера, графа Гриффенфельда — (председатель так поспешно прочел это имя, что его едва можно было расслышать), — королевский орден Даннеброга, основанный славным предком нашим святым Вальдемаром.
Принимая во внимание, что почетный орден этот был учрежден в память о Даннеброгском знамени, ниспосланном небом нашему благословенному королевству,
Что, следовательно, противно было бы божественному учреждению этого ордена, если какой-либо из кавалеров его станет безнаказанно совершать преступление против чести и святых законов церкви и государства,
Повелеваем, коленопреклоняясь перед Господом, чтобы кавалер, вероломной изменой предавший душу свою демону, был после публичного позора, навсегда лишен почестей нашего королевского ордена Даннеброга».
Президент закрыл книгу.
— Орденер Гульденлью, барон Торвик, кавалер ордена Даннеброга, вы признаны виновным в государственной измене, в преступлении, за которое вам отрубят голову, тело сожгут, а пепел развеют по ветру… Орденер Гульденлью, изменник, вы недостойны считаться в числе кавалеров ордена Даннеброга, приглашаю вас смириться духом, так как сейчас, всенародно, вы будете разжалованы именем короля.
Президент протянул руку к гербовнику и уже готовился произнести роковой приговор над Орденером, спокойно и недвижимо стоявшим перед трибуналом, как вдруг распахнулась правая боковая дверь залы. Вошел церковный привратник и объявил о прибытии его преосвященства, епископа Дронтгеймского.
Старец поспешно вошел в залу, поддерживаемый другим духовным лицом.
— Остановитесь, господин председатель, — вскричал он с живостью, какой трудно было ждать при его возрасте. — Остановитесь! Благодарю Создателя, я прибыл как раз вовремя.
Присутствовавшие удвоили внимание, предчувствуя, что случилось что-нибудь важное. Председатель с досадой обратился к епископу:
— Позвольте, Ваше преосвященство, заметить, что ваше присутствие здесь теперь бесполезно. Трибунал приступает к разжалованию осужденного, который затем подвергнется смертной казни.