Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Простые души

Проза Олега Павлова

Он родился в Москве в 1970 году.

«На всех московских есть особый отпечаток», — говаривал умный Фамусов. И в Олеге, мне видится, он есть тоже: в стремлении к основательному домашнему обустройству, в хлебосольстве, неспешности и крепости всего, что он делает и в литературе. Мерно, уверенно, с разумной тратой сил, он выпускает рассказы и романы в книгах, часть которых переводились на английский, китайский, итальянский и словацкий языки.

«Все, что со мной случилось, — случилось в детстве», — говорит писатель, полагая своей первой мучительной драмой распад семьи и связанные с этим «сильные и уродливые» переживания. Детское чувство одиночества (безотцовщины при избалованности материнской любовью) утолилось книгами, рано заменившими общение. Первая русская книга, прочитанная в тринадцать лет, — «Униженные и оскорбленные» Ф. М. Достоевского — была потрясением («Достоевский был моим рождением души»). Книги Стивенсона, Джека Лондона, Жюля Верна, Марка Твена, а позже Эдгара По, Маяковского, Леонида Андреева, Андрея Платонова «воспитывали», напитывали душу большими переживаниями, страхами, состраданием. А Достоевский и Платонов «ранили» своей всякий раз особенной правдой о человеке. Они, научившие восприимчивости, способствовали и формированию мировоззрения писателя — вряд ли его можно назвать «книжным», поскольку русская классическая проза сохраняла в себе нравственный и социальный опыт многих поколений.

После окончания средней школы Олег Павлов работал грузчиком и разнорабочим; весной 1988 г. был призван в армию — во внутренние войска МВД СССР. Службу проходил в конвойных частях Туркестанского военного округа (начал служить в Ташкенте, закончил в Северном Казахстане). Будучи охранником карагандинских лагерей, узнал такую «правду жизни» (уродства моральные, унижения, жестокие избиения, закончившиеся травмой головы и госпитализацией в карагандинскую «психушку»), которая понуждала видеть «мир как барак». Но этот же опыт на долгие годы определил «большую тему» писателя Павлова: «Жизнь человека изначально трагична перед образами смерти и в окружении непроницаемой космической черноты… Душа и сознание принуждают нас искать гармонии, мы ищем способы как бы запахнуть мир и осмыслить его, чтобы превратить его пустоту в дом». Вернувшись из армии (с ложным «психическим диагнозом») оказался в двадцать лет выброшен из жизни, с «клеймом», которое позволило устроиться только на работу вахтера. Но та, оставшаяся позади жизнь, заставляла обдумывать себя, понуждала разбираться в ней — так начались записи на бумагу. Прочитав «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, опубликованный в это время «Новым миром», наткнулся на описание Карабаса, того самого лагеря, где служил… и стал писать Карабас современный.

Серьезным началом писательской судьбы стала публикация в журнале «Литературное обозрение» (1990), имеющем в ту пору миллионный тираж, лирического цикла «Караульных элегий». «Караульные элегии», «Записки из-под сапога» и цикл рассказов «Правда Карагандинского полка» писались несколько лет и стали частями «Степной книги», ставшей первым сознательно подведенным итогом: писатель освободился от «старых долгов», творчески пережив армейскую, конвойную свою и чужую жизнь, отлив ее в трагические, драматические и лирические формы целостного повествования («Степная книга»,1998). Несвободные люди в безумно просторной, безграничной азиатской степи — кажется, именно в этой сшибке автор книги многое черпал. Образы степи и «голого» человека (выдернутого из дома, из семьи, попавшего в чужую среду, лишенного социальной и прочих опор) определили мелодику, тональность павловской прозы: человек и степь — они взаимно опалены.

Первую часть — «Караульные элегии», пожалуй, отличает даже и некоторый скупой лиризм, как, например, в первом рассказе, где мухи с солдатиками разделяют настроение жизни и скудную трапезу: «К сумеркам мухи пустынные летали тяжело, дремотно и предпочитали вовсе не летать, а опуститься солдату на плечо или на веко, чтобы отдохнуть». Но в лиризме Павлова совсем не будет красоты, ибо никакая красота невозможна там, где «пустыня нежно розовеет ожоговой гладью», где горюющему днем у котелка с резиновой кашей солдату снятся ночью сны — все сплошь о пищевом довольстве, а золотых рыбок (символ вольной красоты и покоя) сам же караульный, к ним приставленный, отравит, посыпав табачку: «Ему было интересней поглядеть, как рыбки сожрут табак, будут мучаться и сдохнут, нежели маяться на посту, когда они часами плавали, сверкая золотой чешуей». (Впрочем, рассказ о золотой рыбке относится не к этой, а к третьей части).

«Записки из-под сапога» (часть вторая) — более драматичны. Свойственный всему повествованию ритм нарастания жесткости становится все очевиднее: форма человеческих переживаний очерчена резко, почти графически. В рассказах нет узора, нет света, мала цветовая насыщенность — у этой казарменной и караульной жизни черно-белая пленка. Олег Павлов как бы все время занят повторением одних и тех же состояний, обозначенных словами одного из героев: «И жить не хотелось, маловатой делалась жизнь» (здесь и далее выделено мной — К.К.). Эта ее «маловатость», утесненность возникает не только от того, что в солдатской массе всякий есть прежде всего служивая единица, и все поделены на начальников и подчиненных, на мучителей и мучимых, но еще и потому, что тут и мучителям жить паскудно, и начальникам — невмоготу. О чувствах ефрейтора Стрешнева к чахоточному старику-зеку писатель говорит так: «Санька склонился над ним из жалости. Вот из такой же жалости, из какой не обогреть мог, а пристрелить… Ведь лежит на сырой земле старик ивидом своим мучает». Неким постоянным влечением — избавиться от мучений и мучителей — пронизаны многие рассказы. «Заговорить», «отвлечь» эту хворобу душевную пытается и другой герой, вверивший душу свою службе государственной — Глотов покупает гармонь своему сыну-полудурку, отвлекая его и себя от жизни безрадостной. Эта не играющая, а воющая гармонь (ибо безумец ее терзает, а сам мычит, воет, стонет) — яркий символ павловской прозы. Символ расстроенного мира, в котором неизбывно растворена ноющая боль. Вот и котелок— символ солдатской жизни. О нем в «Степной книге» сказано: «Котелок — это такое приспособление, из которого солдат ест и пьет, чтобыдольше пожить на свете».

О части третьей — «Правде Карагандинского полка» — можно говорить как о трагедийном катарсисе: разрубании узлов смертью. Сам автор в предисловии признается, что все это писалось с чувством «старых долгов», от которых книга его освободила. Это глубинное изживание, вбрасывание жизни в текст, ощущается нами как утяжеленная, грубая плоть особого мира — мира несвободных казенных людей. Заметим, что тут автор не настаивает на свободе и вольности как принципах идеологических, а просто дает нам героев бесстрастных — бесстрастных в том смысле, что никто из них и не защищается от такой жизни с ее внешней несвободой. Правда, не защищается до поры до времени — пока нутро не прокололи, пока душу не изгадили. Ну, а коли начнется бунт, то не против принципа несвободы в армии, а против несвободы-нежити, той нежизни, где всё и всегда почему-то начинается со злой человечьей воли.

Жизнь в степи скудна, однообразна. Жизнь солдат конвоя — утомительно-повторяема и злобна: «За что такая тошная строгая жизнь происходит… никто не знал». Оставленная, покинутая, заброшенная среди степей она (жизнь) не знает преображения: «События, преображавшие все в мире, до степных мест не дохаживали, плутались. Потому сама дорога от затерянного поселения до Караганды, полковой столицы, казалась служивым длиннее жизни».

Олег Павлов — реалист. Я, как и он, полагаю, что реализм — самое сложное, трудное направление в литературе, опасно соблазняющее легкостью поверхностного воспроизведения «под жизнь». Реализм нередко переживает кризисы. Таковой я вижу и сегодня: все, открытое деревенской литературой, т. е. почвенной, сто раз использовано и затерто до шаблона. Читать скорбные писательские воздыхания о «последней старушке» и «последней избушке» уже просто невыносимо. Ведь если они последние (!), то это значит, что земля уже горит под нашими ногами и ни охи, ни слезы больше попросту не уместны. Нынешний реализм земли без человека требует другой концентрации творческой силы в слове и мысли, новых художественных средств и простенький позитивизм и «добрые чувства» кажутся больше неуместными. Быть может земля попросту сбрасывает с себя человека — надоел он ей и она освобождается от него?

57
{"b":"571377","o":1}