Незнакомец говорил с отцом снисходительно, по-барски, на «ты» и так, словно тот давным-давно обретался в его подчинении и был обязан во всем беспрекословно ему повиноваться.
— И это ты все настрелял, любезный? Не может быть! Не может быть! Сколько же тут? Четырнадцать! Ах, чертовски великолепно, ах, чудесно! — восторгался незнакомец. — Ты прекрасный стрелок, голубчик. А я, представь себе, отбился, черт возьми, от своей компании, верчусь по степи весь день и не убил даже воробья. А тут еще сбился с дороги, черт бы ее побрал, эту вашу степь, и вот хоть ночуй на дороге. Ты уже позволь, милейший, у тебя заночевать…
Отец ответил с полным радушием:
— Так что ж… За ночеванием у нас дело не станет. Милости просим. Только у нас уж просто… не того… не по-городскому.
— Ну кровать-то у тебя найдется? — развязно спросил охотник. — А еще лучше, знаешь ли, я заночую у тебя на сеновале. Это же превосходно! Есть у тебя сеновал, мужичок?
— Сеновала нет, а так, ясельки, где стоит коровенка. Пожалуй, не подойдет для вас — жестковато, да и холодновато будет. Ночи-то уже холодные…
Охотник возмутился:
— Да какой же ты мужик, если у тебя сеновала нет… Ах, да, ведь ты садовник.
Так, слушая болтовню заезжего из города незадачливого охотника, мы добрались до дому, в свою хибарку. К удивлению отца и матери, гость, поморщив тонкий нос, смирился с неудобствами и стал располагаться на ночлег. Он снимал свои, видимо, совсем недавно купленные в первоклассном охотничьем магазине новенькие охотничьи доспехи, небрежно бросал их на лавку, а сам не сводил плотоядного взгляда с четырнадцати наших гусей. Выпуклые глаза его сияли жадностью. Он явно завидовал такой большой добыче.
Мать вскипятила чай, потом разложила тюфяк и ситцевые плоские подушки на нашей единственной койке, а охотник-щеголь, брезгливо морщась и нюхая застарелый, пропахший нуждой воздух нашей глинобитной, с земляным полом, хибары, расспрашивал отца о степных наиболее удобных для охоты местах.
Забившись в угол, за печку, я с любопытством разглядывал оттуда городского «барина», каждую мелочь его великолепного снаряжения. А снаряжение это было действительно диковинным, невиданным! Чего только на охотнике-франте не было! И сумки из желтой мягкой кожи, и ягдташ с зеленой сеткой, с махрами и медными кольцами, с крючками для дичи и застежками, и цейсовский бинокль, и пристегнутый к поясу нож в чехле, какой-то особенный патронташ с выглядывающими из него блестящими головками золотистых гильз, а главное — шляпа с желтым перышком, какую можно было увидеть только на картинке.
Я так загляделся на удивительные принадлежности охотника, на его новенький барский костюм, на белые руки с толстым перстнем на среднем пальце, на золотые часы на массивной цепочке с разными висюльками, что вскоре тонкий нос и темные усики на холеном лице гостя стали двоиться в моих глазах, и я, утомленный охотой и длинной дорогой, не заметил, как уснул.
А утром, проснувшись, я не увидел ни охотника, ни его снаряжения. Он уехал на конной подводе на станцию. На лавке я не увидел десяти гусей — львиной доли нашей вчерашней добычи. Мать хмурилась и вздыхала, а отец неохотно пояснил:
— Городовик этот с собой забрал. Дескать, стыдно домой с охоты ни с чем ворочаться. Просто наянливо вымолил. Наобещал многое. Что и ружье мне какое-то из магазина Декамилли подарит самое лучшее, и припасу охотничьего пришлет, и тебя, Ерик, в гимназию учиться пристроит. Привози, мол, сына, у меня будет жить, черной работой не будет заниматься, а только с записками до знакомых артисток бегать. А в гимназии, дескать, всяким, наукам обучат. Образованным сынок будет. Эх, кабы обещание исполнил — вот бы и был ты, сынок, у нас большеграмотным…
— А ты и поверил, — усмехнулась мать. — Он не на Ёру, а на гусей смотрел, как кот на сало. Рубль тебе сунул, гусей забрал и был таков. Жди — все будет, как бы не так…
Мать оказалась права: ни ружья, ни охотничьих припасов, ни гимназии, ни даже слуху никакого от тонконосого охотника-франта мы не дождались.
— Щелкопер. Свистун! — пренебрежительно охарактеризовал ночного гостя отец. И не любил, когда мать напоминала о нем.
Хожалые люди
Мимо нашей семьи, а иногда бок о бок с нею, прошло немало разных, плохих и хороших, людей. Это главным образом относится к поре наибольшего процветания адабашевской экономии, когда в ней скапливался всякий бродячий люд.
Многие из них почему-то льнули к нашей семье. Отец, по-видимому, радушием привлекал их, и часто они изливали ему свои думы, делились своим горемычным прошлым и еще более грустным настоящим.
Чаще всего это были отпетые неудачники, потерпевшие в жизни непоправимое крушение, вышвырнутые из так называемого порядочного общества то ли из-за собственных пороков, преимущественно приверженности к «зеленому змию», разгулу и неприспособленности житейской, то ли по причине общественной неустроенности, стихийного неприятия зол тогдашней российской действительности или открытого участия в «политике».
Удивительно много людей бродило тогда по белу свету, не находя себе пристанища, оседая на короткое время в глухих степных местах, чтобы перехватить какой-нибудь заработок и снова брести дальше. Ходили группами и в одиночку, оборванные, полуголодные, высматривающие какую ни есть, хотя бы мелкую, какая подвернется, поживу. Ходили смиренные и кроткие, протягивая руку за подаянием, тоскливо и ханжески канюча под окнами: «Подайте Христа ради!» Захаживали мрачные, гордые, сосредоточенные на какой-то затаенной, им одним известной, влекущей неведомо куда мысли, пренебрежительно поглядывая на адабашевскую собственность и благополучие. Мыкались по «волчьему билету» «образованные», с интеллигентной внешностью и правильной речью, в поношенной, но опрятной студенческой или чиновничьей одежде — всякие исключенные, разжалованные, высланные из Петербурга, Москвы и других крупных промышленных городов за слово правды, за печаль об угнетенном народе…
Немало попадалось среди «страждущих», «странствующих и путешествующих» никчемного люда — всяких плутов, воров и шарлатанов, балагуров и краснобаев, дурачивших простой народ бойким, цветистым словом, разными выдумками и фокусами. И все это затем, чтобы как-нибудь просуществовать: составить добавочный миллион, а то и два православного, числящегося благополучным населения России.
Кого только не перебывало на хуторе из этой категории — заходили монахи и расстриженные попы с пропитыми басами-профундо, кроткие, чистенькие, миловидные монашки, ходившие с кружками и собиравшие посильную лепту на монастырь, на божий храм или на чудотворную икону. Забредали изможденные, в рваном рубище, истязатели собственной плоти, лохматые, босые и страшные, с кровавыми язвами на руках, обвешанные веригами, железными крестами и кольцами. Изрекали огненное слово осуждения кочующие доморощенные философы и взыскующие «вышнего града» пророки.
Дешевую радость приносили в хутор веселые бойкоречивые коробейники, или, как их называли у нас, «венгерцы», гнувшиеся под тяжестью громадных тюков или коробов. «Венгерцы» разговаривали на чистейшем русском или украинском языке и тут же на дворе развязывали свои тюки, раскладывали перед горящими взглядами женщин «красный» товар: яркие, цветистые ситцы, кумачи, китайку, пестрые ленты, дешевые кружева, платки, гребешки, мыло «Брокар», дешевые духи и пуговицы.
От товара исходил возбуждающий запах города, мануфактурных и галантерейных лавок, праздничной ярмарки. Тут же на траве перед взором ослепленных покупателей раскладывались аляповато раскрашенные лубочные книжки, календари и олеографические картины с изображением охоты на львов и тигров, битв с японцами и турками, портреты царя и царицы и их августейшего семейства.
Здесь можно было за гривенник купить и румянощекого курносого царя вместе с супругой, и «Францыля-венециана», и «Яшку-красную рубашку», и «Разбойника Чуркина», и «Бову-королевича», и «Сказ про то, как солдат Петра Великого спас», и многое другое.