Когда я однажды спросил у отца, так ли это на самом деле, он коротко ответил: «Облако — пар, на нем не удержишься». Но я не поверил: не хотелось расставаться с полюбившейся мечтой. И вот в книге Фламмариона очень убедительно и просто рассказывалось, как из морей и океанов под действием солнца поднимаются в воздух пары и собираются в облака, а потом из облаков идет дождь, сверкают молнии и гремит гром. И совсем это не Илья-пророк разъезжает на своей гремящей по облакам, как по булыжнику, колеснице и мечет огненные стрелы, а великая и грозная сила — электричество полыхает разрядами-молниями. Она может катить вагоны с людьми, двигать машины, гореть в лампочках и даже убивать, сжигать и разрушать…
Особенно страшна она в грозовых облаках, когда ее накапливается чересчур много — тогда молнии падают на землю и причиняют большие бедствия. Но молнии можно и отводить в землю — для этого существуют громоотводы.
Обо всем этом увлекательно рассказывал Фламмарион. Эта книга и сейчас любима мной.
Нет ничего свежее и памятнее того, что врезывается в сознание с детства. Из книги Фламмариона я узнал и о происхождении радуги — ее семицветным призрачным светом я часто любовался в степи, и о чудесных галло и северных сияниях, и о страшной силе смерчей и ураганов, и о шаровой молнии, о таинственных «огнях святого Эльма», наводящих страх на плывущих по океану моряков, и о многом-многом другом.
То лето, когда в адабашевском саду, как всезнающий оракул, поселился Куприянов, было очень грозовым. Грозы надвигались на степь, сменяя одна другую. Черно-синие облака то и дело нависали над хутором. Ливни обрушивались внезапно, с чудовищной силой, балки клокотали, как весной, а молнии стреляли отвесно, прямо в землю..
Ежедневно на хутор приходили вести: там молния ударила в хату, прямо в печную трубу, и убила старуху, вынимавшую из печи хлебы; в другом месте в окно вскочила шаровая молния и, покружив по хате, вновь вылетела в трубу; в третьем — побила много скота, а в одном селе насмерть сразила священника, вышедшего после обедни на паперть.
О степных грозах необыкновенной силы и величественной красоты я расскажу дальше. Все прочитанное в книге К. Фламмариона дивным образом сочеталось с тем, что я видел сам и слышал от людей.
Я уже умел хорошо читать и зачитывался теми страницами «Атмосферы», где описывались разные случаи, рассказывающие о силе и разнообразии грозовых ударов, о смерчах и сокрушительных торнадо. Но книга книгой, а искусный толкователь ее всегда придаст немым строчкам еще более впечатляющую силу. Такую силу придавал книге Куприянов.
Надо было слышать, как объяснял он некоторые неясные для меня вещи. Я как сейчас слышу его вдохновенный голос, чистую речь с характерно твердым петербургским произношением.
Я весь превращался в слух, замирая перед своим наставником. Теперь я мог бы сказать: как поэтически ярко и художественно Куприянов мог объяснять сложнейшие законы и явления природы! Да, это был истинный педагог. И я невольно думаю теперь: не забыли ли этого тонкого искусства некоторые наши современные учителя?
Килина
У Куприянова на хуторе и в саду, помимо друзей, нашлись и злые, закосневшие в тупом невежестве враги. Дело в том, что Сергей Валентинович обладал не только душевным обаянием, простым и вежливым обхождением даже с неприятными людьми, но и привлекательной наружностью. Мне казалось, не только от его слов, но и от него самого исходил лучистый свет.
Всегда приветливый, ладный, широкоплечий, со спадающими на высокий лоб и затылок русыми вьющимися кудрями, с точно осветляющей снизу правильное открытое лицо мягкой бородкой и серыми умными глазами, он являл собой образец славянской мужской красоты, какую потом мне случалось видеть на картинах Васнецова.
По-детски восхищенно я глядел на него, когда он, весело отозвавшись на оклики ребятишек, выходил из шалаша, улыбающийся, загорелый, в длинной полотняной всегда чистой рубахе и в чувяках на босу ногу.
В глазах его, даже когда он улыбался, таились какая-то сосредоточенная мысль и непонятная нам грусть.
— А-а, воробьи, прилетели. Ну получайте, — мягко гудел он, горстями раздавая дешевые, купленные у лавочника в станице леденцы.
Вслед за этим начинались игры или рассказы и чтение. Он обязательно удивлял нас чем-нибудь новым — то показывал какие-то земляные груши, то пойманных накануне тушканчика, злую ласку или ежа, а однажды напугал всех громадным полозом, которого посадил в собственноручно сплетенную из хвороста клетку и кормил полевыми мышами. Полоз мирно спал в клетке, свернувшись кольцом. Он совсем не походил на того страшного желтобрюха, за которым так долго и безрезультатно охотились мы с Дёмкой.
Конечно, тут же была прочитана выразительная, сразу дошедшая до нашего сознания лекция о мирном нраве степных полозов-желтобрюхов, о их безопасности для человека.
Так, в беседах и чтении, складывалась наша дружба с Куприяновым. Но у него были не только поклонники, но и поклонницы совсем иного, чем мы, склада.
В саду работали девушки-украинки, краснощекие, загорелые, озорные. Наиболее смелые из них сразу обратили внимание на молодого красивого «москаля». Снимая с деревьев яблоки и груши, завидев Куприянова, они громко и шутливо на весь сад подкахикивали, чихали и озорно похохатывали. Но Куприянов отвечал на их шутки только улыбкой и приветливым помахиванием руки.
Если бы какая-нибудь дивчина поближе заглянула в его лицо, то увидела бы, как щеки молодого человека заливались совсем немужественным румянцем. Такие покашливания и вызывающие оклики кончались всегда одинаково: Куприянов быстро уходил на окраину сада или прятался в балагане. Умный человек, он не забывал о недоброжелательном отношении к себе хуторского старосты, многоземельного тавричанина Петра Никитовича Панченко.
Петро Никитович был очень важный, неглупый мужик с большим круглым животом, в отличие от других хуторян ходивший в широких казинетовых[2] шароварах, в пиджаке и войлочной шляпе. Из кармашков жилета всегда свисала толстая никелевая цепь от часов с ключиками; сапоги, густо наваксенные, блестели на солнце, как начищенные кастрюли. Петро Никитович выписывал газету «Сельский вестник», осанкой и деловитостью напоминал американского фермера средней руки.
Куприянов с первых дней привлек к себе недружелюбное внимание старосты. Станичный пристав не забыл шепнуть Панченко о том, чтобы тот время от времени доносил, как ведет себя «волчьебилетник».
Сергей Валентинович не мог не знать, что за ним следят чьи-то недобрые глаза, и, чтобы не подвергать неприятностям других, старался поменьше сближаться с молодежью хутора и, тем более, не позволял себе ухаживания за девушками.
Но молодость взяла свое, и Куприянов наконец не выдержал одиночества.
Была среди голосистых садовых работниц одна, с виду ничем не приметная, не отличающаяся ни особенной красотой, ни бойким нравом. Худенькая, невысокая, с серыми, всегда застенчиво опущенными глазами и спадающей вдоль узкой спины пепельно-русой косой, она терялась среди товарок, и никто не жаловал ее особым вниманием.
Звали девушку — Килина. Ее отец и мать батрачили тут же на хуторе у Петра Никитовича Панченко.
Однажды Куприянов, выйдя вечером из своего шалаша, услыхал хор девушек, возвращавшихся с работы в хутор, и невольно заслушался. Девушки пели о склонившемся у речки, похилившемся в воду яворе и молодом козаченьке, загрустившем о своей коханой.
Песня была пронизана печалью, словно угасающим вечерним светом. Особенно тронул Куприянова за сердце один голос, одновременно и мягкий и сильный, но не грубо крикливый, как некоторые голоса хора. Он лился свободно, словно широкая чистая струя, дрожал над притихшим вечерним садом, то замирая, то вновь взлетая белокрылым лебедем. Он звучал по-разному в зависимости от склада песни и вложенного в нее чувства — то беззаботно-весело, то грустно, то мечтательно-тихо, то страстно, как любовный призыв, то нежно, как скрипичная струна, то звонко, как серебряный колокольчик.