Мать же моя преждевременно состарилась, лицо и руки ее заскорузли в работе, темно-карие, когда-то красивые глаза утратили блеск, а обветшалая одежда сидела на ее увядшей фигуре неловко, скрадывая черты былой женственности. Около нее Феклуша сияла, как алмаз рядом с грубым, простым камнем. Прелесть ее не могла скрыть даже монашеская одежда.
Каким-то свойственным только детям чутьем уловил я тревогу матери: в нашу мазанку в образе монашки явился большой соблазн, облеченный в схимническую одежду и от этого еще более опасный. Гостья тоже, как видно, чувствовала себя все беспокойнее под ревнивым взглядом матери. «Бес», кружился где-то близко, готовясь сыграть с людьми злую шутку.
Мне было жалко мать и в то же время не хотелось расставаться с «феей». Теперь я уверен: пугая отца страшным судом, Феклуша делала это не совсем искренне, ведь она была на самом деле добрая девушка.
Мать заторопилась постлать тут же на глиняном полу постель для Феклуши, а отец, еще раз с тоскливым сожалением обернувшись к гостье и вздохнув, ушел спать в сарай.
Я лежал на печке и слушал, как Феклуша, стоя на коленях перед «святым» углом, молилась. В красноватом свете лампадки краем зоркого ребячьего глаза я видел ее плавно сгибающуюся в земных поклонах фигуру, ее лицо, в сумраке казавшееся бледным и строгим.
Черная монашеская косынка с головы была снята, и темные подстриженные кудри падали на лоб, когда Феклуша отбивала поклоны.
Да, сомнения не было — это она, добрая волшебница. Мне так хотелось думать. Я еще не знал, что такое монастырь, мне не было никакого дела до религии. Злой волшебник Кощей заточил Феклушу в замок, именуемый монастырем, обрядил в черную одежду, вырвал из жизни, дал в руки страшные книжки с рогатыми чудовищами на обложке. Но она (не монашка, а «фея») жила и, в какие одежды ни рядил бы ее Кощей, являлась по временам людям. Мрачные книжки, темная одежда и слова о страшном суде принадлежали не ей, а Кощею.
Ее собственными были темно-синие лучистые глаза, нежный румянец, живая улыбка — вся красота ее, и наступит час — Феклуша уйдет от злого волшебника с его страшным судом и адом и засияет вся, как утренняя заря.
В таких смутных фантазиях я оторвался от грешной земли и не заметил, как уснул. А наутро Феклуша ушла, оставив после себя кипарисовый запах монашеской одежды и тоненькую брошюрку с чертями на обложке, поджаривающими бедных грешников.
Отец хотел было изорвать книжку, но мать не дала.
— Вот и тебя так черти будут на том свете в смоле кипятить и вилами ковырять, — мстительно сказала она отцу, с виноватым видом стоявшему перед ней. — На кого пялил буркалы-то? На монашку, на божьего человека!
— Ну что ж. Пускай кипятят, пускай ковыряют. Я на девичью красоту смотрел, — улыбнулся отец и мечтательно поглядел в окно на дорогу, по которой ушла Феклуша. Но тут же помрачнел, добавил: — И какой злодей законопатил ее в монастырь? Такую красоту и живую душу… Уйдет она оттуда, обязательно уйдет…
По волчьему билету
И еще один необычный гость появился на хуторе.
Однажды веселым майским утром, когда адабашевский сад благоухал цветением, а отец работал на пасеке, на главной садовой аллее появился высокий, немного сутулый человек в потертой суконной тужурке поверх синей косоворотки, в простых крестьянских, густо покрытых пылью сапогах. Из-под приплюснутой фуражки с выцветшим околышем, с задорно выставленным кверху согнутым посредине козырьком, вились белокурые, почти до плеч, кудрявые волосы. Лицо у незнакомца худое, загорелое, с запавшими щеками и тонким прямым носом, глаза большие, серые. Светлые пушистые усики и округлая бородка обрамляли упрямо сжатые губы.
За плечами прохожего висела тощая котомка. Помахивая палкой, он подошел к пасеке, поздоровался с отцом звучным мягким басом.
Отец отставил вынутую из улья рамку, накрыл улей крышкой, подошел к незнакомцу.
— Мне сказали, в вашем саду нужен сторож. Могу ли я предложить свои услуги? — очень правильным нездешним говором, твердо отчеканивая «г», спросил прохожий.
— А из каких же мест будете? — с первой же фразы почуяв в прохожем «образованного», полюбопытствовал отец.
— Об этом позвольте мне сказать потом, — вежливо ответил незнакомец и улыбнулся, обнажив молодые крепкие зубы. — Я хочу только узнать: есть ли у вас место сторожа?
— Может, и найдется. Только не я хозяин сада, я — садовник. Вам нужно поговорить с арендатором. Он как раз вон там, в балагане.
— Благодарю, — чуть кивнул прохожий и, помахивая палочкой, направился к балагану, служившему когда-то для нашей семьи жильем.
Арендатор, грубый, неграмотный тавричанин, краснолицый, с заплывшими от чрезмерного сна глазами, вышел из балагана, дочесываясь, спросил:
— Чого треба? Сторожем? А пачпорт е?
— Есть, есть… Пожалуйста, — ответил прохожий и, торопливо вынув из-за пазухи документ, протянул тавричанину.
Тот долго вертел паспорт в задубелых толстопалых руках и, подержав с минуту вверх ногами, вернул прохожему:
— Вид вин и е. А що ты за чоловик, хиба по нему сгадаешь? Ты хоть скажи, виткиля ты?
— Я из Петербурга. Билет у меня — особенный. Но пристав хутора Синявского разрешил мне прожить в вашем хуторе до осени.
При слове «пристав» арендатор испуганно оглядел прохожего с ног до головы, его запыленные сапоги, хлопчатобумажные брюки, старую студенческую тужурку.
— Так ты аж из самого Питербурха? Эге. Далеко же ты, парубче, забрався. Ты, мабуть, и царя бачив? А може, ты из таких, що против самого царя, га?
Прохожий усмехнулся, но тут же преувеличенно нахмурился, проговорил строго:
— Вам угодно нанять сторожа? Если не угодно, я могу уйти. И прошу не присовокуплять к нашему разговору святого имени его императорского величества.
Незнакомец так почтительно протитуловал царя, что мужик опешил: не подослан ли от власти хожалый человек? Не угоди такому — беды не оберешься.
Прохожий уже шагнул от балагана, гордо подняв голову. Арендатор остановил его:
— Стой, парубче, як що так, будешь сторожувать. Дамо тоби ружжо, пороху та крупной соли и сидай вон у того балагана. А пока фрукта поспие, поможешь нам сад вид гусеницы опрыскивать.
— Какое жалованье? — сухо осведомился незнакомец. — Харчи я буду покупать сам.
— Як що так и до покрова, то красненькую — по трояку в мисяць. Бильш не дамо, — подумав, сказал арендатор.
Прохожий махнул палкой:
— Ладно. Только уговор, я буду охранять сад и фрукты, а меня охранять не нужно. Раз в неделю я буду уходить в казачий хутор. Ясно?
Мужик кивнул:
— Як що так… Пехай.
И снова опасливо оглядел пришельца.
Так появился в хуторе новый житель — исключенный из Петербургского горного института и пущенный по Руси по волчьему билету студент Сергей Валентинович Куприянов. Он словно заместил в хуторе Африкана Денисовича Коршунова, вежливостью, любезностью, простым обхождением сразу расположил к себе отца и мать. Не прошло и недели, как Куприянов уже сидел за нашим столом и пил чай. Так и повелось — каждое воскресенье Куприянов приходил в нашу мазанку к вечернему чаепитию, приносил книги, вел неторопливые беседы.
— Сразу видать: из благородных, — восторженно отозвалась о Куприянове мать.
В то лето я всецело был поглощен ребячьими играми и беготней по степи, совсем одичал, как выпущенный в луга «на отгон» жеребенок, и не вникал в содержание бесед Куприянова с отцом. Я прибегал домой усталый, с сожженным на солнце лицом, не чуя ног, и сразу же валился в постель. А жаль! Если бы я был повзрослее, немало, наверное, услыхал бы интересного о Петербурге, о встречах с разными людьми на пути странствований бывшего студента.
Возможно, велись разговоры и о «политике», о том, как собирались в городах люди и готовились опрокинуть царский трон, не щадя не только своего благополучия, но и своей жизни. Возможно, шепотом, с благоговением, назывались имена тех, кто был вожаками в борьбе за правду, — так мне думается теперь. Я делаю такой вывод, ибо помню: после разговоров с Куприяновым отец весь преображался, выпрямлялся, становился как будто выше, добрее, разумнее, ласковее в семье и суровее в общении с хозяевами.