Луна светила неистово, лица девчат казались высеченными из белорозового мрамора, а глаза, казавшиеся у всех черными, как уголь, блестели, точно светлячки в темной траве. Все девушки казались мне прекрасными, ленты вокруг их голов развевались, мониста переливались разноцветными огоньками, а косы спадали ниже пояса, извивались, как живые…
Среди девчат я увидел и Килину. С того времени как увезли из хутора Куприянова, прошло два года, после нервной горячки она оправилась, но была бледна, задумчива и в сравнении с другими цветущими девушками выглядела тонкой, сильно вытянувшейся тростинкой. Но пела она по-прежнему хорошо, хотя чистый, как родниковая струя, голос и звучал слабее…
Я все время глядел на нее и думал о Сергее Валентиновиче. Но вот и ее выбрал высокий светлочубый парубок, грубо обнял и хотел поцеловать, но она выскользнула из его рук и убежала за круг. Непонятное глухое волнение овладело мною. Мне не хотелось, чтобы парубок ловил и целовал Килину. Она долго не возвращалась в круг. Девчата дружно уговаривали ее и укоряли за то, что она отказом избравшему ее парубку нарушила правила игры…
Я, сжавшись, сидел на траве и не отрывал глаз от Килины. Она стояла близко от меня, озаренная лунным сиянием. Белая вышитая сорочка, заправленная за тугой пояс зеленой плахты, резко отчеркивала смуглость ее тонкой шеи и рук. Желтые и голубые ленты, стянувшие ее маленькую головку и вместе со светло-русой косой разметавшиеся по узкой спине, трепетали на легком ветру.
Мне даже показалось, что я чувствую запах Килининой одежды, запах сухого сена и «македонки» — дешевого крема, которым тавричанские девушки смазывали свои лица, чтобы не чернела и не лупилась кожа.
Вдруг Килина, словно под воздействием моего восхищенного взгляда, обернулась, удивленно взглянула на меня и улыбнулась… Нет, никогда больше я не видывал такой улыбки. Я даже глаза зажмурил, а Килина тихонько засмеялась и ласково потрепала меня по голове.
— Ты, дывысь, Полька, — сказала она стоявшей рядом, дивчине. — Бачишь яки тут е хлопцы. Ось воны наши кавалеры… — И засмеялась серебристым ласковым смехом.
Но зеленоглазая толстая Полька, дочь старосты, увидев нас, ощерилась, крикнула:
— А ну, геть витциля! Ах вы, сморкачи! Бачь — и воны к дивкам пришлы. Скажу батькови, так вин плетюгана вам надае…
Мы с Ёськой испугались и кинулись прочь от гульбища, затопали голыми пятками по твердому, как цемент, току. Посреди него лежал еще не убранный ворох ячменя, укрытый брезентом. Мы наткнулись на ворох и остолбенели: прямо в лунном свете, чуть прикрывшись брезентом, лежали в обнимку парубок и дивчина и целовались.
Нежным, воркующим басом, в перерывах между поцелуями, парубок приговаривал:
— Ты ж моя зиронька… Голубонька… Наталочко ты моя… Я ж тоби носик откусю…
Мы с Ёськой прыснули от смеха. Парубок поднял голову и погрозил нам кулаком и стал натягивать на себя и на дивчину брезент.
Я опомнился от такого «стыдного» зрелища не сразу, и когда обернулся, то Ёськи возле меня уже не было. Круглая блестящая луна точно обнажила весь хутор, всю притихшую степь, светила исступленно-ярко.
Мне стало чего-то боязно, и я пустился со всех ног домой. Кажется, я прибежал позже, чем следовало, за что и получил от отца крепкий подзатыльник…
Но я не обиделся и не заплакал. Мне было весело, словно я узнал и увидел что-то новое, необычайно интересное. Как будто люди приоткрыли передо мной какую-то запретную, волнующую тайну…
Зарю сменяет утро
Отец работал на пасеке, осматривая «магазины» (надставки) ульев перед очередной качкой меда.
Опираясь на вишневый кнут, к изгороди подошел Петро Никитович Панченко, окликнул:
— Пилыпу Михайловичу доброго здоровья! Бог на помочь!
Отец удивленно оглянулся, вложил тяжелую, сплошь покрытую янтарной печаткой рамку в «магазин», подойдя к изгороди, ответил на приветствие.
— Ну як медок? Солодкий? — осклабился Петро Никитович.
— Солодкий, — в тон Панченко ответил отец.
Было очень жарко, с толстого лица старосты мутными стекляшками катился пот.
— Робе, значит, бчолка? Гарно робе?
— Да ничего, взяток есть.
— И скильки плануешь накачать меду?
— Не знаю. Медогонка покажет, — хмуро ответил отец.
В эту минуту вокруг головы старосты, сердито жужжа, закружилась пчела. Петро Никитович отмахнулся, чего, конечно, не следовало делать. Пчела зажужжала злее, норовя пустить жало в потную и жирную физиономию Петра Никитовича.
Я стоял неподалеку, меня разбирал ребячий неудержимый смех.
— От-то, рахуба! Яка сердита, — тревожно заметил староста, продолжая отмахиваться.
— Да вы, Петро Никитович, не мотайте руками. Нельзя, — вежливо предупредил отец.
Но предупреждение оказалось запоздалым. На помощь первой прилетела вторая, и обе атаковали Петра Никитовича с еще большей яростью.
Староста хотел было отойти от изгороди подальше, прикрываясь рукой, но в этот момент пчела жиганула его прямо в правый глаз. Петро Никитович охнул, скрипнул зубами, проворно отбежал от изгороди.
Отец сказал:
— Да вы, Петро Никитович, пожалуйте в дом. На крыльцо. У вас ко мне дело?
— Да, дило. И велике, — зло ответил староста. — Ну и бчолы у тебя скаженные, Пилып Михайлович. Чем ты их так раздратував?
Запах яда уже привлек других пчел, и вокруг головы Панченко закружилось их не менее десятка.
Тут отец схватил всегда стоявший наготове дымарь и, выскочив к отступавшему в панике старосте, стал окуривать его, отгоняя пчел дымом.
— Ты ось що, пан садовник, — сердито заговорил Петро Никитович, когда проказницы отстали и отец привел его на веранду, в прохладную тень. — Шукай себе квартеру. Я купую у Адабашева дом.
Отец встретил весть молчанием, потом как можно спокойнее сказал:
— Я недавно был у хозяина, и он мне ничего об этом не сказал.
— Тебе не сказал, а мы уже сторговались, — потирая укушенное, сразу вздувшееся веко, недовольно проговорил Петро Никитович. — Он — хозяин, ты — наймит. Зачем же ему тебе казать?
Староста победоносно взглянул на припертого к стене отца.
Мать возилась тут же, собирая на стол угощение, услыхала разговор. Руки ее затряслись, уронили какую-то чашку. Отец вздрогнул от грохота, сурово покосился на мать.
Морщась от боли, староста ухмыльнулся:
— Но купчая еще не зроблена, Пилып Михайлович. Я не спешу. Ты можешь еще зимовать тут.
— Нет, зачем же. Если вы купили дом, так я постараюсь выбраться до зимы, — сказал отец.
Староста засмеялся, тряся животом.
— Да ты не колготись, Пилып Михайлович. Я же тебя не гоню. Я сказал, щоб ты пока приглядывал квартеру, а потом чин-чином с музыкой мы тебя и проводим из хутора.
Староста явно издевался.
— А дом покупаете для школы или для себя? — спросил отец.
— Зачем — для школы? Буду жить самолично. Сына женить буду — ему хату отдам, дочку замуж выдам — другую хату стану будовать, а сам — тут. — Староста захихикал. — Це я тогда Ивану Марковичу для большей важности про школу завернул. Думал, що воно так буде надежнее. Школы нам пока не треба. Хлопцив у нас не так богато, в слободе будут учитысь.
— Так вот, Петро Никитович, — после натянутого молчания заговорил отец. — Пока мне хозяин никакого распоряжения не давал, я выселяться из дома не стану. А квартеру я подыскивать буду…
Петро Никитович все еще трясся в беззвучном смехе. Отдышавшись, он взглянул на отца здоровым, неукушенным глазом (другой совсем заплыл) и сказал:
— Пане добродию, купчая буде подготовлена. Но я же тебя не гоню. Хочешь жить — давай за кухню со взятка три пуда меду, а потом положу яку треба оплату. Остальной дом займу я. Да… еще не сказал тебе… Амбары я тоже купил и занимаю под зерно. Так что был Адабашев, а теперь нема. Фукнул. Есть новый хозяин — Петро Никитович Панченко… Срозумив?
И староста, подмигнув левым глазом, встал, похлопывая кнутовищем по голенищу, направился к калитке.