— Вот вернется, я ему покажу «Лысьву»! Договорились. Я его с подружками в церкви Михаила святого жду. Его нет. Батюшка волнуется. Мне стыдоба! А его все нет. Батюшка уж приказал выйти, хотел церковь закрыть. А он, мой-то, явился, продышаться не может. Ну и ладно бы! Батюшка начал нас венчать. Так мой-то прервал службу… попросил: «Ты, отец Павел, покороче. Некогда, говорит, мне. Важное дело доверено». Да раз пять так-то. Батюшка еще «многие лета» не провозгласил, а мой-то уж был таков! От подружек стыдоба, от родни — еще больше. Я убежала. Ведь только кольцами обменялись! Ну скажите мне — вышла я замуж или нет?
— Ну-ка, плесните на нее водой, чтобы остыла!
Кружковцы еле сдерживали смех. Сначала хохотнул в кулак один, затем другой. И вот смех, оглушительный, как рокот, раздался из всех углов.
Наташа как бы очнулась, окинула всех гневным взглядом.
— И не стыдно смеяться! Это же горе навеки! Пойдем домой, Люба, я тебя провожу…
— Куда я пойду: жених из-под венца убежал! — Люба снова забилась в плаче, уронив растрепанную голову на стол.
Иван Михайлович ласково склонился над ней:
— Завтра Костя вернется. Не знал я, что у него сегодня такой день! Иди, Люба, к нему домой, Наташа проводит.
Наташа, уходя, не выдержала, рассмеялась сама:
— В воскресенье, Люба, приходи сюда поутру. Иван Михайлович обедню здесь не хуже любого священника отслужит. Он мне уж все грехи замолил.
…Однако заниматься в следующее воскресенье Наташа не захотела. Небрежно отодвинула Евангелие.
— Пойдемте лучше гулять, больше будет пользы!
Голубой газовый шарф подчеркивал голубизну ее глаз. Иван внимательно посмотрел на ее лицо, на пышные волосы, на ласковые задорные губы, с радостью и гордостью подумал: «Неужели это я… неужели мне довелось сделать другого человека счастливым».
Осень стояла сухая, мягкая.
В переулках ребятишки играли в бабки. На завалинах сидели старики, по площади у заводского магазина, обнявшись, шли под гармошку мобилизованные, пьяно горланили песни, орали угрозы немцам, с которыми завтра их погонят воевать.
Было бесконечно жаль парней: они идут воевать, не зная за что.
Миновали пустырь, отделявший поселок от города, пересекли плотину.
Вода в пруду сверкала, как огонь. Дремали извозчики, сидя на козлах своих экипажей.
На скамейке на Козьем бульваре[2], огражденном штакетником, сидели две гимназистки с невинными глазами.
Одна, следя за Малышевым, говорила томно:
— Запомни же наконец: белый цвет означает невинность, малиновый — поцелуй.
Иван и Наташа дружно рассмеялись.
— Серый — глупость, — подсказал Иван мимоходом.
Наташа засмеялась громче. Он отметил, что она стала проще, веселее.
— У нас в прогимназии так играли. Еще играли с мальчиками в фанты. Целовались — это как штраф. Ради штрафов и играли.
— И ты?
— Нет, я не любила так играть и… целоваться.
Иван перехватил ее лукавый взгляд и почувствовал, что они чем-то связаны друг с другом.
Человек в солдатской шинели ковылял на костылях, медленно и трудно.
Малышев, замедлив шаги, тихо спросил:
— Отвоевался, товарищ?
Инвалид злобно выругался.
Иван встревоженно взглянул на девушку и удивился: она не покраснела, не отпрянула.
Инвалид, заикаясь, бессвязно рассказывал:
— Зимусь эшелон мертвяков замороженных отправили с фронта… Головами и вниз, и вверх в теплушках поставили, чтобы больше ушло. Жили — не люди, умерли — не покойники. А я за что воевал — не знаю. Не знаю — и все. Я вот в деревню должен свои костыли везти… А как там жить? Меня ждут, работничка. А я — нероботь!..
Постукивая костылями, солдат пошел дальше.
— Давай считать, сколько калек нам встретится, — предложил Малышев. Девушка кивнула.
Инвалидов было особенно много у харчовок. Встретился молодой парень с пустым рукавом. А вот опять костыли.
Наташа считала.
— Пятый, шестой.
Иных Малышев останавливал, говорил с ними о войне. И опять не удивлялась Наташа, слыша его вопросы:
— Кому же нужна эта война? Богу? — И не бежала от ответной брани.
— Как на них слово «товарищ» действует, заметил? Магическое слово, — сказала она.
Иван следил за ее губами, видел настороженно сдвинутые брови. Слушал, с трудом веря тому, что она говорила, жмурился, словно поток света и тепла исходил от нее.
За двадцать минут они насчитали восемь инвалидов. Оба помрачнели, отводили глаза, точно в чем-то были виноваты друг перед другом. Молча повернули обратно.
Уктусская улица[3] с торговыми рядами, толчком, зеленым рынком пустынна в этот час. А на площади даже и по воскресным вечерам обучали новобранцев.
Иван как бы для себя отметил:
— Вместо винтовок — палки в руках. Стрельбе обучают солдат на палках. Довоевались. Оружия-то нет… — и замолчал, о чем-то думая.
Стемнело.
Дворники начали зажигать редкие фонари. Луна ныряла меж тучами.
— Мы все переделаем, — глухо произнес еще Иван.
— Я знаю, — отозвалась девушка.
«Что она может знать? Сидит в кассе, помалкивает. Кое-что она, наверное, и слышала от нас. Но занимаемся мы там по вечерам, когда ее нет…»
Наташа с лукавым сокрушением прошептала:
— Так мы Евангелие сегодня и не читали! Но будь спокоен: я за неделю его так вызубрила! Мать даже радовалась: как же, дочь целые ночи со святым писанием не расстается! Знала бы она! Я столько противоречий нашла! — девушка взглянула на Ивана: — Это ты мне помог.
— А ты мне хочешь помочь?
— В чем? — с радостной готовностью воскликнула она.
— Вот эту записку надо отнести Давыдову. Сейчас же…
— Отнесу.
— Но если попадешься в руки полицейских, ты записку съешь.
— Как — съешь?
— Как едят?
— Да если и не съем, пусть мне каленые иглы под ногти вкалывают, я ни за что тебя не выдам!
— Ну уж, сразу и «каленые иглы»! Я тебе верю, Наташа.
— И я тебе, знаешь, как верю?! И вижу, что бы ты ни делал, все ты делаешь не для себя, а для всех.
В записке стояли ничего не значащие слова: «Буду у тебя завтра». Ни обращения, ни подписи. Это была условленная с Давыдовым проверка девушки.
Уходя, Иван твердил себе, точно оправдываясь:
— Так надо… Так надо.
На следующий день Иван, узнав, что Наташа выполнила поручение, передал ей пачку книг, завернутых в газету.
— Сохрани у себя: ваш дом вне подозрений. Если хочешь, посмотри, почитай…
Теперь он все приносил и приносил ей книги.
— Спрячь.
— А почитать?
— Можешь.
С каждым днем он давал ей поручения посерьезнее: раздавать брошюры по списку в цехах или незаметно передавать листовки надежным людям.
— Только меньше улыбайся, а то у тебя зубы приметные. Не зубы, а кремлевская стена. А нам особых примет иметь нельзя.
Листовки появлялись всюду: в инструментальных ящиках рабочих, на письменном столе управляющего, в конторках бухгалтеров.
Видеть Наташу каждый день, разговаривать с ней стало для Ивана потребностью. Он пугался своего чувства: «Я обо всем забыл. Я же не могу… пока общая наша задача не выполнена!»
Никогда, казалось, он так много не пел. И даже не вслух, а про себя. Шел на собрание, на кружок, на работу, возвращался домой, а в нем все бродили какие-то напевы.
Наташа предложила снова встретиться.
— Наташа, дорогая, некогда, завтра! — удрученно ответил он.
Она обиделась:
— Все некогда и некогда!
«Я стал для нее необходимым! — с радостью отметил Иван. — Как и она для меня».
Но не мог же он ей сказать, что работает среди солдат, что возглавляет большевистскую организацию города.
Уже смелее он вводил ее в круг своих интересов. Случалось, что и во время работы говорил о том, что его занимало. Она удивлялась, как он мог читать, конспектировать среди шума, в присутствии посторонних.
Раз у Наташи вырвалось: