Разве что дервиш ордена Бекташи, подпоясанный ручной змейкой.
Опираясь на сучковатую ясеневую палку, дервиш остановился перед маленьким ручейком, заросшим высокой осокой. Сквозь кроны вековых дубов и буков пробивались яркие лучи солнца.
— Полдень — сказал дервиш самому себе, смотря на солнце.
Он наклонился над ручьем, чтобы омыть в ледяной воде лицо и ноги.
Но ручей отразил не дервиша, а незнакомого человека со спутанными кудрями, давно просившими ножниц. Это знак — догадался он.
Дервиш помолился, опустившись на колени в гуще папоротников, и отправился дальше, полагаясь на внутренне чутье. Вскоре внутренне чутье привело дервиша к хижине Якуба. Он сидел на пне и точил выменянную недавно кривую турецкую саблю, затупившуюся о чьи-то железные доспехи. Шаги дервиша застали Якуба врасплох. Тот поднял голову, и, посмотрев на незнакомца, отложил саблю.
— Зачем пожаловали? — грубо спросил дервиша Якуб, — это владение пана Сенявского, господина этих мест.
— Знаю, — ответил дервиш, — я выполняю волю Господина всех мест, не только Меджибожского леса.
— Поди прочь, еретик! — разозлился Якуб, — не нарушай мое тихое уединение! Бродят тут всякие пилигримы, странники и беглые монахи, то поесть им, то попить, то ночлег предоставь, то денег дай! Один свечку украл, другой кувшин утащил, третьего я пинками выпроводил, не дожидаясь, пока еще что-нибудь пропадет. Знаю я вас, святых угодников, врунов и лицемеров!
— Мне не надо ни денег, ни крова, ни припасов — тихо сказал дервиш. — Я пришел научить вас, и только.
— Научить чему?! — переспросил Якуб. — Если врачеванию, то мне известны ваши уловки, я сам себе знахарь и кровопускатель. Проваливайте, почтенный! Мне с вами не по пути.
— Постижению тайн Творения. Такому нигде не учат — ответил дервиш.
— А ртуть в золото превращать умеете?
— Нет.
— А секретом бессмертия не поделитесь?
— Нет.
— Тогда что ж за тайны у вас, если от них нет никакого проку?!
Дервиш Бекташи загадочно улыбнулся. Ему не верили, это не впервые!
— Есть вещи, которые поважнее золота из ртути. Например, спокойствие души. Сейчас вы живете один. Ничьи слова не огорчают. Ничьи чувства не задевают. Никого нет рядом. Полное умиротворение! Но стоит лишь оказаться среди людей, как это умиротворение исчезнет. Якуба будут любить. Якуба будут ненавидеть. Тогда вам понадобиться не золото и не бессмертие, а только чтобы оставили в покое. Вы взмолитесь о тишине и о свободе, о том, чтобы снова поселиться в этом пустом лесу, вдали от хуторов… — говорил он.
— Откуда вы это обо мне знаете?! Что я пытался жить там, но не смог выдержать чужого презрения?! — поразился Якуб. — Вам рассказали это?!
— Нет, — сказал дервиш, — нишмат каддиш;, святая вы душа, Якуб! Я пришел помочь, чтобы, когда снова покинете лес, знали, как защищаться от мерзостей земного бытия. Неужели это лишнее?!
— Нисколько — растаял лесничий, — это пригодиться мне даже если я проведу в Меджибожском лесу всю жизнь. Сразу бы сказали, а то все вокруг да около!
В хижине Якуба дервиш обнаружил самодельное кресло, сплетенное из молодых сосновых веток[41]. Оно приятно пахло смолой, но долго сидеть в нем оказалось невозможно: иглы кололи тело сквозь ветхое рубище.
— Это чтобы не засиживаться, — пояснил отшельник.
Судьба сироты Якуба, если бы он не оказался вовлечен в саббатианскую ересь, могла оказаться более печальной. Встреча с дервишем Бекташи, албанцем по крови, как ни парадоксально, помогла одинокому лесничему вернуться к еврейскому народу, родство с которым он едва не утратил.
Якубу не на кого было больше опереться. Он хотел учиться, но еврейское образование в Речи Посполитой после Хмельнитчины почти прекратило свое существование. Казацкие кони втоптали в землю тысячи талмудистов, умевших толковать Закон. Острые сабли разрубили немало тех, кто мог бы стать гениями Каббалы, и теперь мы можем лишь стоять у заросших травой могил, рассматривая затейливую резьбу, гадая, что открыли б подававшие надежды юноши, не прилети за ними жестокий ангел смерти…
Людей, способных давать мальчикам уроки Торы и письма, осталось крайне мало. Кого-то учили родители, заставшие в своем детстве счастливую эпоху расцвета еврейской учености. А у кого родителей убили казаки, те росли как Якуб, в кругу чужих, в невежестве, волей-неволей заимствуя у поляков или турок их суеверия и мифы. Даже появились неграмотные евреи, не знавшие ни родного, ни польского письма, ставившие вместо подписи невнятную закорючку, а то и крестик. Это были дети резни, выросшие в лесу, смугловатые, с заметными скулами и степным разрезом глаз.
Они умели оседлать коня, испечь хлеб, срубить дерево, помогать родителям в шинке или в лавке. Сильные руки их не брезговали никакой работой, они могли завести пасеку или ковать подковы, ткать полотно, охотиться и рыбачить. Они склонялись перед панами, охотно нанимались управлять чужими имениями, собирать чужие долги и налоги, живя на проценты.
Они получали гойские прозвища вроде Казак, Гайдамак, нисколько не обижаясь, а ведь еще полвека назад за такие слова судились.
Якуб поверил экзальтированному дервишу ордена Бекташи, потому что он представлял не совсем чужой для него мир. Захваченный турками сначала с помощью торговли, а потом и оружием, Меджибож еще в годы детства Якуба стал мусульманским городком. Он вертелся среди турок на восточном базаре, вслушивался в незнакомую речь, пытаясь уловить в ней родные звуки, изредка получал милостыню от сердобольных турчанок, заходил в турецкие дома, когда служил разносчиком.
Попав еще мальчишкой по поручению общины в Львив, Якуб удивился его польскому говору, готической синагоге Нахмановича с яркими люстрами и алым бархатом, европейским бледным лицам и странной тишине. Бредя вместе со своим опекуном по узким, петляющим с холма на холм, улочкам, Якуб вертел головой, недоуменно спрашивая, почему здесь не кричат с высокого минарета муэдзины, почему турки живут где-то там, в отдельном квартале и почему так много каменных львищ? Для Якуба львы были символом Османского султаната, и он очень удивился, когда опекун объяснил, что эти храбрые кошки принадлежат польской короне.
В синагоге Якуб сразу почувствовал себя чужим. Он был малограмотен и многое не понимал, а молились евреи испокон веку только на «лашон кодеш», святом языке. Ошалело сидел на скамейке, озираясь по сторонам, заглядывая в высокие стрельчатые окна, но не присоединяясь к мелодичному голосу кантора.
— О чем они поют? — тихо спросил Якуб, когда они вышли из синагоги.
— Бедный мальчик, бедный… — ответил ему опекун, — это молитва «Авину малкейну»[42]
— Не знаю такой, — сказал Якуб.
После казацких набегов и войн с турками в окрестностях Меджибожа старые еврейские местечки стояли заброшенными, дома зарастали высоким бурьяном, деревья дичали, принося мелкие плоды, куры и козы сами добывали себе пропитание. Богатые купцы поспешили покинуть эти проклятые места, немногие выжившие предпочитали селиться где угодно, только не на кровавом пепелище.
То, что Якуб обитал в лесу, считалось обычным делом. Лишь после перемирия, когда Подолия официально попала под власть Высокой Порты, турецкие чиновники с ужасом обнаружили, что в завоеванных землях осталось мало жителей, и значит, мало налогов пойдет в казну. Тогда, посовещавшись, они решили отправить в Меджибож, Каменец и Хотин несколько еврейских семей из переполненных беженцами кварталов Стамбула, чтобы они открыли торговлю и принесли новые ремесла. Прослышав, что турки помогают переехавшим, евреи со всей Порты ринулись в Подолию, надеясь освободиться от притеснений.
Подолия стала медленно оживать, открылись лавки, строились дома, хуторяне начали устраивать ярмарки, где вновь сновали еврейские перекупщики. Неплохо, если б не одно но: подавляющее большинство переселенцев были ярыми саббатианцами. Некоторое число их облачилось в белые тюрбаны, то есть стало, вслед за Шабтаем Цви, правоверными мусульманами. Некоторые хранили верность иудаизму, но трактовали эту верность еретически, так, что немногочисленные местные евреи наотрез отказывались молиться с переселенцами в одной синагоге.