— На водопой повел, — поясняет Санька.
Снова пырхает лошадь в кустах. Гложет что-то.
Санька крадется, приседает. Возле отмели осинки столпились. Лопочут. Кто-то там пилой шурхает: видно, Верещака дрова готовит для костра.
Направляет Санька револьвер на осинник, Владику знак рукой делает: мол, не отставай.
Вот она, пила, совсем рядом грызет осинку железными зубами. Темная спина маячит в лунном свете.
Владик окликает Саньку. Тот остановился под осинкой.
— Чего?
— Бобры это… Глянь, осинку подгрызли…
Звери плещутся поодаль, барахтаются в осоке, шлепают хвостами по воде. Поплыли к другому берегу, тянут за собой две дорожки из звонкого серебра.
— Откуда они? Не было их тут… — недоумевает Санька.
С досады пнул ногой осинку, подпиленную бобриными зубами. Будто она во всем виновата… Вернулись на давешнее место засады, под лещину.
Нету рысака на пастбище, не привел Верещака. Боится, видно, «христосик». Глухо тут.
Когда-то из Дручанска по зеленому приречью бежала сюда веселая дорога. Тут, возле поймы, ныряла в ольшаник и, сделав широкую петлю, выползала из зарослей к мельнице. Но мельницу давно покинули люди. Одряхлела она, зачахла без хозяйской руки. Окна выбиты, двери сломаны, на провисшей крыше поселился змеиный мох.
Санька смотрит из-под лещины на бревенчатый скелет мельницы, тихо произносит:
— Может, ктитор там хоронится?
Ушел вечер вниз по речному берегу. Далеко маячит его синий картуз. Алый околыш едва теплится за перелесками.
Владик жмется к Саньке, поклеванные цыпками ноги под себя прячет. Зябнут. А ночь холодом дышит, мокрые штаны к голяшкам прилипли.
— Костер бы… — вздыхает Владик.
— На, надень мои штаны. — Санька снимает с себя брючишки. — Свои на куст повесь, до утра высохнут. Говорил тебе, не лезь в осоку.
— А ты как же?
— Мне тепло…
— А на меня трясучка напала…
— Тише. Может, он в самом деле там…
Санька кивает головой в ту сторону, где торчат из воды черные сваи старой плотины.
— Айда туда, — зовет Владик.
Он озяб, и ему хочется двигаться, идти — все равно куда, лишь бы не сидеть на месте. Его не согрели даже Санькины теплые и сухие брюки.
— Темно там сейчас. На зорьке нагрянем…
Владик притих. Видно, пригрелся возле Санькиной спины. Сопит. Бормочет что-то во сне. Шулепу поминает. Кому-то «честное пионерское» дает… Ненароком и Санька задремал, положил на локоть голову. Очнулся — утро плещется в Друти. А за рекой, из зеленого густотравья, заря показывает красную горбушку солнца.
Санька тормошит Владика. Торопит. Бегут к мельнице. У входа замешкались.
В порожней бревенчатой утробе остался один щербатый жернов. Его каменное горло землей засыпано. Торчит из него куст лебеды — тощий, хилый: без солнышка растет. Под прогнившим дырявым полом табунятся черные водяные крысы. Две сцепились, грызутся, взвизгивают: одна у другой рыбешку отнимает. А под самой крышей, в сумеречных углах, куда не проникает дневной свет, висят вниз головой ушастые нетопыри. Целый выводок. Вкогтились лапками в трухлявые доски. Спят. Не чуют… Санька уже камень взял. Размахнулся — трах-бабах! Прыснули голопузые твари наружу. Будто дождь прошумел. Одна мечется под крышей. Оглоушенная, видно. К столбу прижалась. Изловчился Санька — бац! Упал на жернов летучий зверек.
Владик брезгливо сморщился.
— Зачем ты ее?..
— Кровососы они…
Санька столкнул ногой убитую летучую мышь в дыру, под пол, где шастают крысы. Вымыл руки на отмели под ветлой, вытирает об штаны.
— Ушатики на сонных людей нападают. Дед Якуб говорил. Задремал, говорит, однажды на рыбалке, а она впилась в руку и сосет, и сосет… Как пузырь раздулась. Огрузла от человечьей крови. Хочет улететь, да не может. Машет крыльями — не поднимают. Тут Якуб и прихлопнул ее удилищем…
5
Возле плетня ералашит ветер. Тормошит рослую коноплю, теребит мохрастые косички. А она вырывается, шикает:
— Ш-ш-ш-ш… Ш-ш-ш-ш…
Тут тесно и душно, как в непролазной чаще камыша. Приторно-горький запах спеющих зерен густ — не продохнуть. От него кружится голова и першит в горле.
Владика одолевает кашель. Он зажимает ладонями рот, силится приглушить хриплое кыхыканье.
— Ляг на землю! — требует Санька. — Услышат…
Он толкает Владика в спину, и тот падает лицом в отсыревшую пашню, глухо мычит.
Они залезли в конопляник перед запретным часом, в начале вечера, когда в заречных кустах еще маячил лисий малахай заката. Ждут, когда перестанут човгать немцы по булыжнику на площади.
Чьи-то кованые сапоги топают по проулку. Шаги сдваиваются. Санька приник к плетню. Двое. Прошли вдоль плетня. Один на плече пулемет несет. Замерли шаги.
«К окопу пошли…» — смекнул Санька, вспомнив окопчик, отрытый за огородами под кустом бузины. Каждый вечер, в сумерках, туда уходят два немца с ручным пулеметом. Дозорят ночью.
Видно, десять уже… Пулеметчики всегда в это время появляются в проулке.
Санька прислушивается.
Закутался в тишину деревянный городок. Молчит. Даже собаки не брешут. Будто и они понимают, что пришел запретный час. Только звезды — зеленые, глазастые — копошатся на крышах да в ветках деревьев, что стоят, как черные стога, в конце проулка на площади.
— Пора, видно… — шепчет Владик, выползая из конопляной чащобы к Саньке, который затаился в бурьяне у плетня на корточках.
— Подождем Кастуся, — отзывается Санька. — Приказывал: без него не соваться туда…
— А если не придет?
— Тогда одни поползем…
Внезапно на огородах, там, куда ушли немецкие пулеметчики, хлопнул выстрел. Владик от неожиданности вздрогнул, приник к траве. Санька тоже жмется к плетню.
Метнулось вверх огненное веретено, распороло черную шубу ночи. В прорехе — прибрежные кусты, две копешки сена и спаренные колья дальнего прясла. А вон, поодаль, еще одно заплескалось, разбрызгивая желтый дождь…
И снова тишина. Густая. Черная. Поблескивают в ней звездные светлячки.
Санька поднимает голову, смотрит через плетень. Владик дергает его за рукав:
— Не высовывайся…
— Глянь, куда Стожары поднялись. — Санька задрал голову, смотрит на строившийся звездный выводок, кочующий по небу. — Скоро на крышу каланчи сядут. Ты лезь на перекладину… Веревку перережешь… А я за ноги поддержу…
— Я не влезу, — отнекивается Владик. — Нога болит. Или забыл, какая рана? Сам же вытаскивал стекло из пятки…
Санька знает, что у Владика порезана нога. Вместе они третьего дня забрели на подворье сгоревшей автобазы. Искали проволоку для переметных крючков. Там, на пепелище, и наскочила Владикова босая нога на осколок бутылки. Санька выпросил у бабки Ганны клочок ваты для Владика, даже подорожника нарвал, чтоб залепить рану…
Однако сейчас Санька не хочет признавать никакой забинтованной пятки. Дело-то затеяли они не шуточное. Тут уж забудь про все болячки…
— Не полезу, — заявляет Владик.
— Боишься?
— Я? Боюсь? — горячится Владик. — А кто первый схватил пулемет?..
Они спорят, перебирая все подробности, как утащили из караулки ручной пулемет, как прятали его в лопухах на огороде у бабки Ганны. А потом всю ночь волокли тяжелый пулемет к старой ветле-дуплянке, что стоит недалеко от мельницы…
Наконец Санька уступает:
— Ладно уж. Сам полезу… Дай сюда ножик…
Владик достает из-за пазухи складной нож с белой костяной ручкой, наточенный о кирпич до блеска. Спрашивает:
— А где похороним?
— К бабке Ганне на огород унесем, — отвечает Санька. — Под яблоней выкопаем могилу…
— Далеко. Не дотащим…
— Осилим…
Стожары помешкали малость на крыше каланчи и лезут выше под звездный купол. А мальчишки все еще сидят за плетнем. То шепчутся, то прислушиваются к ночным шорохам. Высунет Санька голову из бурьяна, глянет в проулок и опять спрячется за городьбу. Робеет, видно, тоже…
Вдруг — шорох в конопляной чаще. Дважды цвенькнула овсянка. Санька ответил таким же птичьим посвистом. Раздвигая руками высокие стебли конопли, к плетню вылез из зарослей Кастусь.