— Это невыносимо, — сказала Элизабет, складывая тарелки в буфет. — Соседи сверху опять мыли только что свой кухонный подоконник и залили нас жавелевой водой.
Малинье поднял на нее немного растерянный взгляд. Он почувствовал, как вдруг лишился чудной власти, которая даже не успела развернуться в полную мощь. Радио все так же тихо наигрывало марш 251-го пехотного полка — мелодию нервную и вдохновенную.
— Это кошмар, — продолжала Элизабет. — У меня прожжено две тряпки, причем одна была совсем новая. И это ведь уже не в первый раз.
— Бессовестные, — прорычал Малинье. — Хамье. Ну и времена настали.
— Я уже ходила ругаться, но им наплевать. На днях на лестнице я говорила с мужем, знаешь, это такой толстяк в котелке. Так он мне разве что не нагрубил.
— Вот черт! — вскричал Малинье.
Он поднялся и, враз побагровев, шагнул к двери, выкрикивая:
— Сволочь! Я научу его жить! Я его задушу! Ей-Богу, своими руками задушу!
Элизабет остановила его и заслонила дверь своим телом, ласково улыбаясь.
— Да что ты, в самом деле. Не будешь же ты поднимать скандал на весь дом, людям на смех. Ну подумай сам.
Жильбер, все так же стоя на стуле, повернул голову и посмотрел на отца с большой надеждой. Но Малинье, ворча, вернулся на свое место и притворился, что опять принимается за газету. Его гнев уже обернулся меланхолией. Провал такого скромного начинания, как намерение поколотить человека в котелке, был знамением его одиночества перед лицом политических событий. Он увидел себя в мыслях боязливым, ныряющим в арку на улице Ла Кондамин, чтобы пропустить бешеную свору визжащих и брызгающих слюной собак, в которых легко было узнать вождей Народного фронта. В конце улицы прямо на мостовой лежало сердце франции — огромное, красноватое и испускающее лучи, как Святое сердце Иисусово. Сейчас иудео-марксистские псы его сожрут. Чтобы этого не видеть, Малинье смял газету и сказал жене:
— Какая мерзость, а, Забет? Эти свиньи ведут нас к разложению.
— Это неважно, — весело отозвалась та. — У нас же нет ни гроша.
Малинье был шокирован тем, как она свела к личным интересам проблему государственной важности, которой он так самозабвенно отдавался. Такой ответ, углубляя его ощущение одиночества, еще сильнее утверждал его во мнении, что женщины — существа низшего порядка, неспособные к воинской службе, а главное — лишенные идеалов. Когда жена вышла из столовой, он вернулся усталой душой к демонстрации на площади Бастилии. При нем уже не было взвода автоматчиков, и орды революционеров, бесчинствуя во всех районах столицы, брали штурмом здание страховой компании «Счастливая звезда». Мелкие конторские служащие, воспользовавшись ситуацией, обрезали уши мсье Папюле, главному бухгалтеру. А Малинье сидел на своем обычном месте и как ни в чем не бывало ожидал хулиганов из Народного фронта, продолжая перебирать документы. Его презрительное хладнокровие удивило погромщиков и даже на какой-то момент остановило их, но в конце концов они стреляют в него из револьвера, и он, умирая, успевает произнести некую пророческую фразу.
От жалости к себе Малинье повел плечами и вздохнул, удивляясь своему бессилию, которое обрекло его на эти смешные мечтания. От вздоха к вздоху гнев его распалялся, и в конце концов он стукнул кулаком по столу и в ярости вскричал:
— Человек нужен, черт возьми, человек!
От этого окрика Жильбер подскочил, слез со стула и, подбежав к отцу, встал перед ним с вопрошающим видом. Элизабет, которая как раз переодевалась, прибежала на крик и, толкнув дверь в столовую, показалась в проеме в одной комбинации. Она испугалась повторного приступа ярости против человека в котелке, ярости, которая на сей раз могла повлечь за собой и действия.
— Да это я все из-за политики, — объяснил Малинье в некотором смущении.
— Слишком уж громко. Жаклин чуть было не проснулась.
Он извинился, Элизабет с милой улыбкой прикрыла за собой дверь. Эта интермедия усмирила его порыв, но видение молодой женщины в комбинации стало новым поводом для меланхолии, которому он предпочел повод более достойный мужчины, связанный с изучением политической ситуации. Жильбер подошел еще ближе, надеясь узнать, что означало вырвавшееся у отца восклицание. Малинье усадил его на колени и, не заботясь о том, понимает его сын или нет, заговорил о годах войны, о своих ранения, обо всем, что он перенес и что вот так закончилось: марксистская сволочь у власти, а рабочие занимают предприятия, чтобы кушать курочку на завтрак, обед и ужин. Дай ему волю, он, Малинье, показал бы им и выборы, и курочку. Коленом под зад — вот как бы он вернул этим жлобам и чувство чести, и почтение к иерархии. Он-то уж нашел бы, как поговорить с ними и о гуманности, и о социальной справедливости, и о прочих глупостях и всяком поповском вздоре.
— И при этом не берут тебя в расчет, как старую старуху, и зарубить это надо на носу. Ах, черт побери! Ты, крепкий, ко всему готовый, чувствуешь, как франция тает в руках, но должен сидеть, как в кино, не в силах что-нибудь сделать!
Жильбер слушал с беспокойством, ничего не понимая, и пытался во взгляде отца уловить разгадку той великой боли, от которой дрожал его голос. Малинье ссадил его с колен и принялся крутить ручки радиоприемника, ловя какую-нибудь передачу на иностранном языке. Концерты оставляли его равнодушным, но иностранные языки, хотя он ни одного из них не понимал (а может, именно поэтому), дарили ему ту толику экстаза и самозабвения, которой не могла дать музыка. Он поймал в конце концов Барселону и стал наслаждаться многословной речью во славу Народного фронта Испании.
Без четверти четыре супруги Малинье были готовы к выходу. Жильбер и его двухлетняя сестренка Жаклин заканчивали свой полдник. Элизабет спросила мужа, есть ли у него еще деньги.
— Ты уже потратил те пятьдесят франков, что я тебе дала в понедельник? — с мягким упреком спросила она.
Он стал что-то сбивчиво объяснять и с покаянным видом сунул в карман пятьдесят франков, которые она вытащила из сумочки. Они вместе спустились на улицу Ла Кондамин, и Элизабет, повторно дав наставления Малинье, отправилась по своим делам, отец и дети, приноравливаясь к шажкам Жаклин, медленно двигались к улице Батиньоль по обычному воскресному маршруту. Уже издали Элизабет обернулась, лаская их нежным и заботливым взглядом.
Пондебуа сам встретил посетительницу в дверях и проводил в свой кабинет. Он имел о ней сведения только психологического и сентиментального характера, почерпнутые из переписки любовников, которые считал к тому же весьма неопределенными свидетельствами. Он написал ей по адресу, который нашел на одном из конвертов, подписанном рукой самого Ласкена, — на улицу Ла Кондамин. Она тотчас же позвонила, чтобы договориться о встрече, и без возражений и колебаний согласилась встретиться у него дома, что показалось Пондебуа самым лучшим предзнаменованием.
С самого начала он заговорил с ней тоном доброжелательной вежливости с оттенком легкого юмора, который принимал обычно в разговоре с незначительными писателями, не очень добродетельными женщинами, теософами, старыми полковниками в отставке и другими несерьезными персонажами.
— Скоропостижно, — сказал он в ответ на вопрос, заданный Элизабет. — Мы обедали на улице Спонтини, и он умер прямо посреди обеда, между форелью и уткой с апельсинами, притом что ничто не предвещало такой внезапной его смерти. Кровоизлияние в мозг. Несомненно, в последнее время мой кузен себя не щадил. Завод тоже занимал не последнее место в его мыслях. Вот так мы в тот день и лишились утки с апельсинами. За несколько секунд до смерти он произнес ваше имя. Поскольку мадам Ласкен звали вовсе не Элизабет, а все гости были людьми бесконечно тактичными, этого последнего «прощай» никто не услышал.
Зная Пондебуа со слов Ласкена, Элизабет не очень удивилась этому легкомысленному тону. Он рассказал, как Шовье завладел фотоальбомом и передал его ему в полное распоряжение.