— Мартен, мне хочется помочиться. Подайте мне судно.
— Нет, — ответил я нетвердо. — Нет, простите.
Я не мог бы сказать сегодня, сожалел ли я об этих словах, когда произносил их, но я наверняка осознал их безумие. Я отказывал ему в услуге, на которую он был вправе рассчитывать от кого угодно. Правда, потребовал он ее повелительным тоном, даже и не подумав хоть как-то смягчить неприятный эффект этой просьбы. Впоследствии, а особенно в первые часы после этого, я много думал. Уверен, что если бы Лормье сказал не «Подайте мне судно», а «Подайте же мне судно», я без колебаний протянул бы ему посудину. А что касается наиболее подходящего тона, он мог бы сообщить мне о своем желании помочиться так, чтобы это известие меня тронуло и внушило мне именно мысль о передаче ему судна. Что больше всего задело мое самолюбие, так это то, что он произнес эти слова без какого-либо желания обидеть меня, так, как если бы его манера поведения со мной пришла к нему без малейших предварительных обдумываний.
Судно находилось довольно близко от кровати, и Лормье мог бы сам с небольшим усилием дотянуться до него. Мне было жарко, я чувствовал себя очень неуютно и ожидал худшего. Лормье повернул голову в мою сторону, его взгляд, не задержавшись, скользнул по моим глазам, и он спросил меня ровным голосом, чеканя каждое слово:
— Итак, Мартен, вы не хотите подать мне судно.
Я ответил «нет» — ни жив ни мертв. Я не смог бы ответить иначе.
— Скажите хотя бы: «Нет, господин президент».
— Нет, господин президент.
Подняв руку, на что у него ушло больше силы, чем понадобилось бы, чтобы дотянуться до утки, он нащупал грушу звонка, висевшую над кроватью.
— Продолжать? — спросил я.
— Нет.
В ожидании медсестры он решил игнорировать меня и стал смотреть через занавески одного из двух окон на почти голые деревья в парке и дальше в Булонском лесу. Впервые, находясь рядом с этим пятидесятисемилетним человеком, чей возраст и настойчивое желание жить обычно возмущали меня, я почувствовал себя стесненно от своей молодости. Будь обстановка благоприятной, меня бы, пожалуй, потянуло извиниться за это.
То ли звонок не сработал, то ли медсестры не было на месте, но Лормье, уставившись в одну точку, продолжал ожидать, а я с неловким сочувствием думал, что ему, очевидно, очень хочется помочиться. Я сам себе казался отвратительным и смешным, но страх от того, что я не могу изменить свое решение, все еще парализовал меня. Я уже собирался встать и сделать что нужно, когда президент во второй раз нажал на грушу звонка. Звонок прозвенел — я его услышал. Почти тотчас дверь в коридор отворилась и в нее вошли медсестра и слуга, а из двери маленького коридорчика появилась мадам Лормье.
— Судно, — просто попросил президент СБЭ.
Медсестра и слуга бросились к посудине. Лормье сунул ее под одеяло, и я мог наблюдать за движением его руки, пока она не достигла места назначения. На лице больного появилось блаженное выражение, но взгляд его оставался холодным. До моих ушей долетел прерывистый звук струи жидкости. Я встал из почтения к супруге Лормье, а также чтобы облегчить доступ к судну.
— Как вы себя чувствуете? — спросила мадам Лормье мужа.
В ответ он сначала скривил рот, затем сделал рукой жест, показывавший, что у него есть более серьезные и срочные дела, чем забота о здоровье. Медсестра напомнила ему, что скоро принимать микстуру, но он сухо выпроводил ее вместе со слугой, который хотел взбить ему подушки. Когда мы остались втроем с его женой, он повернулся ко мне.
— Теперь, Мартен, скажите, за кого вы себя принимаете?
— Господин президент, я не понимаю вашего вопроса.
— Вот именно, что прекрасно понимаете, и поэтому не желаете отвечать. Я сам отвечу за вас, падаль тюремная.
Жена стала просить его успокоиться, но он загорланил тонким, слегка женским голосом:
— Мразь тюремная! Висельник! Мерзкий бандит! Да отвечайте же, наконец! Где бы вы были сейчас, если бы не я? В какой грязи? Но у вас, несомненно, нет и капли признательности.
— Нет, господин президент.
Я зарывался. Своим ответом я никак не стремился разозлить Лормье, однако оскорблениями все-таки вывел его из равновесия, я не нашел в себе достаточно хладнокровия, чтобы сдержаться. Мне захотелось объяснить, почему я не испытываю к нему признательности, несмотря на то, что он много для меня сделал. Он прервал меня.
— Сволочь, я покажу вам, как быть нахалом! А что, если я вышвырну вас за ворота? Если я снова засажу вас в тюрьму, как вы это заслужили уже сотню раз? Я был слишком добр. Зачем мне на предприятии убийца? Да, убийца!
— Успокойтесь, — сказала мадам Лормье, стоявшая по другую сторону кровати. — Вам нужно хорошенько отдохнуть.
Она, несомненно, ничего не знала о моем прошлом убийцы. Когда прозвучало это слово, она повернула голову и быстро окинула меня взглядом, не выказав при этом сколько-нибудь нескромного удивления. Я уже как-то видел ее мельком в кабинете президента на фирме. Это была сорокапятилетняя женщина, некрасивая, необаятельная, для которой жизнь представлялась переносимым испытанием, не сулившим, правда, ничего хорошего. Взгляд ее серых глаз был абсолютно меланхоличным. Все доподлинно знали, что ее брак с Лормье (который я с непреоборимой уверенностью относил к началу века, хотя на самом деле они поженились не раньше 1935 года) был браком двух крупных состояний. Упоминание о моем преступлении в присутствии постороннего привело меня в отчаяние и взбесило.
— Так увольте меня! Я переживать не стану. Думаете, кому-то понравится, пусть он даже и убийца, быть осужденным на пассивное созерцание ваших хищений? — Лормье вздрогнул и отвел глаза под моим горящим взглядом. Я же продолжал, не переводя дух: — Да, Лормье, мне очень хотелось жить, когда я вышел из тюрьмы. И если мое молчание сделало меня вашим сообщником, то только потому, что я вынужден был пойти на это, чтобы не подохнуть с голоду, так что совесть моя вполне может считаться чистой. Дело в том, однако, что мне уже не так сильно хочется жить.
Комок подкатил к горлу, и от охватившего отчаяния глаза мои увлажнились. Я сразу же представил себе, как ухожу из СБЭ и предъявляю в бюро по трудоустройству справку о судимости. Лормье, очевидно, заметил блеснувшую у меня в глазах слезу и то, как я напрягся, чтобы не дать слезам потечь.
— Ах молодость, молодость, всегда так несдержанна! — вымолвил он добродушно и издал короткий умиленный смешок.
Чувствуя, что возвращается мир, спокойствие, я не смог удержать две или три тяжелые слезы побежденного, скатившиеся по моим щекам. Неловким жестом, наблюдать за которым Лормье доставляло удовольствие, я сложил на стул папку и бумаги, чтобы вытереть платком лицо. Он дал этой тяжелой спасительной паузе продлиться, чтобы насладиться моим состоянием, затем отеческим тоном продолжил:
— Вы слишком обидчивы, мой мальчик. Будьте осторожны, такие переделки могут принимать более серьезный оборот именно по причине вашего положения. Ну, да ладно, вернемся к делу. Матильда, оставьте нас, пожалуйста.
Матильда вышла, и я возобновил с президентом разговор о делах СБЭ, однако инцидент с судном утомил его, а несколько сильных приступов кашля доконали, и он уже не мог сосредоточиться. После очередного приступа, длившегося дольше других, он обратился ко мне, прерывисто дыша:
— Мне нужно отдохнуть, я выдохся. Погуляйте часок. Мне еще нужно с вами поговорить.
Я вышел в коридор, и мадам Лормье, разговаривавшая с медсестрой, завладела мной. Мы прошли в небольшую гостиную, роскошно обставленную в стиле Людовика XVI, причем у меня не вызывала сомнений подлинность мебели, хотя я в этом ничего не смыслю. Мое внимание сразу же привлек тяжелый деревянный стол, каких было полно в СБЭ, он явно не вписывался в обстановку. Мы подошли к окну: на деревья небольшого парка начинали падать капли дождя. Было около пяти часов, близились сумерки. Навряд ли мы могли найти общие темы для разговора. Я предпринял попытку посочувствовать ей и мужу в связи с его болезнью, но она обернула ко мне унылое лицо и посмотрела мне в глаза долгим грустным взглядом.