— Проклятие тебе, Али! Ты виновник смерти моего сына, ибо не сдержал клятвы, данной нашей матери. Я отказываю тебе в звании визиря, я не назову тебя больше братом, пока Кардик не будет разрушен, а его жители — истреблены. Отдай женщин и девушек мне, чтобы я поступила с ними по своему усмотрению. Я желаю спать только на матраце из их волос! Но нет, ты все забыл, как будто ты женщина, лишь одна я помню обо всем!
Али спокойно выслушал ее и, когда она умолкла, протянул ей договор о капитуляции, только что подписанный им. Шайница взвыла от радости: ей-то хорошо было известно, как блюдет ее брат обещания, данные врагам; она поняла, что ей будет предоставлена возможность растерзать город живьем, и с улыбкой возвратилась в свой дворец. Через неделю Али объявил, что сам отбывает в Кардик и, чтобы установить порядок в городе, учреждает суд, организуя при нем полицию для защиты жителей. Я приехал как раз накануне и, тотчас же отослав письмо лорда Байрона, уже вечером получил приглашение на аудиенцию, назначенную на следующий день.
На рассвете войска пришли в движение, за ними потянулась мощная артиллерия — дар Англии: горные пушки, гаубицы, ракеты Конгрева. Это был задаток, только что полученный Али после сделки в Парге. К назначенному часу я направился в резиденцию Али, которая представляла собой крепость, отделанную изнутри как дворец. Уже издали слышалось гудение этого каменного улья, вокруг которого беспрестанно сновали на быстрых скакунах гонцы, привозившие и увозившие приказы. Первый просторный двор, куда я вошел, был похож на огромный караван-сарай, где сошлись выходцы из всех стран Востока. Над толпой преобладали разодетые, подобно принцам, албанцы в своих фустанеллах, белых, словно снега Пинда, в кафтанах и куртках из малинового бархата, расшитых золотыми галунами, сплетающимися в элегантные арабески; их вышитые пояса несли целый арсенал пистолетов и кинжалов. Были там и дельхисы в высоких остроконечных шапках, турки в широких шубах и в тюрбанах, македонцы с их алыми шарфами, нубийцы цвета черного дерева — все это беззаботно играло и курило, поднимая голову лишь на глухой цокот лошадиных копыт под сводами, чтобы бросить взгляд на татарского гонца, мчащегося с очередным кровавым приказом.
Второй двор носил, если можно так выразиться, более домашний характер: пажи, евнухи и невольники отправляли свою службу, не обращая внимания ни на дюжину только что отрубленных голов, насаженных на пики, ни на полсотни других — отрубленных ранее и сложенных на земле наподобие ядер в арсенале. Пробравшись средь этих зловещих трофеев, я вошел во дворец. Два пажа встретили меня у двери и взяли у сопровождающих мои подарки паше: пару пистолетов и великолепный, сплошь инкрустированный золотом карабин работы лучшего оружейника Лондона. Затем меня провели в большую, роскошно обставленную комнату и оставили одного, без сомнения, чтобы сначала показать Али мои подношения, с которыми он, возможно, соизмерял свой прием. Через какое-то время дверь отворилась, вошел секретарь паши и осведомился о моем здоровье: это означало, что мои подарки возымели свое действие и мне обеспечена благосклонность хозяина. Секретарь сказал, что его господин беседует сейчас с французским посланником, но поскольку ему предстоит отъезд, то он, если я не возражаю, примет нас вместе. Я тут же согласился, ибо спешил не менее паши.
Секретарь пошел впереди, проведя меня анфиладой апартаментов, обставленных с неслыханной роскошью. Самые красивые ткани Персии и Индии покрывали диваны; по стенам висело великолепное оружие, на деревянных полках, точно в лавке на Бонд-стрит, стояли прекрасные вазы из Китая и Японии вперемежку с севрским фарфором. Но вот в конце коридора, обитого кашемиром, поднялся занавес из золотой парчи, и я увидел Али Тепеленского. Окутанный ярко-красной мантией, в бархатных темно-красных сапогах, он задумчиво опирался на покрытый резьбой боевой топорик, ноги его свешивались с софы, а пальцы рук были унизаны бриллиантами. Он о чем-то глубоко задумался, пока толмач переводил его речь г-ну де Пуквилю; создавалось впечатление, что слова, которые он произнес, уже улетучились из его мыслей и он казался непричастным к доносившимся до меня звукам. Драгоман говорил по-французски, и я прослушал всю речь.
— Мой дорогой консул, пришла пора рассеяться твоим предубеждениям против меня, — сказал он. — Да, прежде я был грозен и мстителен по отношению к врагам, но потому лишь, что знаю: вода может успокоиться, зависть же не успокаивается никогда; теперь я достиг венца своих желаний, стою на пороге завершения долгих трудов и хочу показать, что при всей жестокости и суровости мне не чужды человечность и сострадание. Увы! Прошлое не в моей власти, но отныне я стану стремиться к тому, чтобы ненависть остыла в моем сердце и чтобы месть занимала в нем как можно меньше места. Мною пролито слишком много крови, поток ее настигает меня, и я не смею обратить взор к содеянному.
Консул отвесил поклон и ответил, что он счастлив видеть его высочество в столь добрых чувствах и не может не поздравить его с этим как от себя лично, так и от имени правительства, представляемого им. В эту минуту раздался сильный удар грома; Али отбросил топорик, взял жемчужные четки, висевшие у него на поясе, и, опустив глаза, так что трудно было понять, продолжал ли он беседу, или принялся молиться, произнес длинный ряд слов; толмач тут же перевел их, и я понял, что это было заявление, а не молитва.
— Да, — говорил он, — да, ты прав, консул, я возжаждал богатства, и мои сокровищницы наполнены; я возжаждал иметь дворец, свой двор, роскошь, могущество, и я имею их. Сравнивая логовище отца с моим дворцом в Янине и моим домом на берегу озера, я чувствую, что должен быть на верху блаженства. Да, да, мое величие ослепляет народ; албанцы у моих ног и завидуют мне; вся Греция взирает на меня и трепещет; но все это, как ты и сказал, консул, — плод преступления, и я молю за это прощения у Бога, разговаривающего с людьми гласом грома. Итак, я раскаиваюсь, консул, мои враги в моей власти, и я хочу облагодетельствовать их; я превращу Кардик в цветок Албании, я проведу свою старость в Аргирокастроне; да, клянусь моей бородой, консул, таковы мои последние планы.
— Да услышит вас Бог, ваше высочество, — ответил консул, — я покидаю вас с этой надеждой.
— Подожди, — по-французски сказал Али, удерживая г-на де Пуквиля за руку. — Подожди, — и ласковым тоном, передававшим смысл слов, хотя я и не мог понять их, он добавил что-то по-турецки.
— Его высочество сказал, — перевел драгоман, — что изложенные тобой планы совпадают с его собственными и, если бы он смог получить Паргу, чего столько лет добивается и готов за это заплатить любую названную тобой цену, его последнее желание будет исполнено. Это даже не столько желание, сколько забота о том, чтобы дать счастье всем народам, над которыми Аллах поставил его властелином и для которых он станет пастырем.
Консул возразил, что на это он вынужден ответить его высочеству лишь то же самое, что и прежде: пока Парга состоит под покровительством Франции, жители Парги не будут иметь иных правителей, кроме избранных ими самими, стало быть, надлежит обратиться к ним и узнать, кого бы они хотели поставить над собой. Затем, отдав поклон Али, г-н де Пуквиль удалился.
Только проводив его глазами и злобно прошипев что-то сквозь зубы, Али заметил меня, стоявшего у двери. Он живо обернулся к драгоману и осведомился, кто я такой; тот перевел вопрос, секретарь, сопровождавший меня, приблизился к паше и, скрестив руки на груди и склонив до земли голову, напомнил, что я англичанин, который привез письмо от его благородного сына, лорда Байрона, и преподнес оружие, которое его высочество соблаговолил принять. Лицо Али тотчас же приняло выражение крайней доброжелательности, и красивая белая борода придавала ему особое благородство; затем, сделав знак секретарю и драгоману удалиться, он по-французски произнес: «Добро пожаловать, сын мой», что само по себе явилось большой милостью, ибо паша редко говорил на каком-либо языке, кроме греческого или турецкого.