Мы условились о том, как мне действовать. Вначале я поеду в Смирну, куда меня призывали два обстоятельства: первое — выполнить в отношении матери и сестры Апостоли святую миссию, завещанную мне перед смертью несчастным молодым человеком; второе касалось Англии — необходимо было узнать, нет ли оттуда каких-либо вестей. По прибытии в этот город, средоточие связей между Востоком и Западом, я должен написать в Англию и ждать ответа; затем два-три месяца (время более чем достаточное для его получения) провести в Смирне — именно столько продлится плавание Константина и Фортунато, в котором я, естественно, не мог принять участия. Я дождусь их и вместе с ними вернусь на остров. Однако я должен был все скрыть от них, чтобы не вызвать их гнева, в случае отказа моих родителей. Если мне придется возвратиться одному, я обращусь к Стефане (ей сестра все рассказала).
План наш был несложен и прост в исполнении, мы были уверены друг в друге как в самих себе, но грустные предчувствия терзали нас. Последняя ночь, которую я провел с Фатиницей, прошла в слезах; ни мои обещания, ни мои клятвы, ни мои ласки не могли ее успокоить. Когда мы расставались, она буквально умирала от горя, а я возвратился к себе, обезумев от страданий. Я написал ей прощальное письмо, полное заверений и клятв — всего, что могло ее успокоить, послал его с нашей любимой голубкой: та уже на рассвете сидела у меня на окне, будто узнала о моем отъезде и хотела проститься со мною.
В восемь часов Константин и Фортунато прошли через двор, чтобы попрощаться с Фатиницей. Меня не пригласили, я же не осмеливался ни о чем просить; впрочем, действительно, лучше совсем не увидеться, чем притворяться равнодушным. Отец с братом оставались у нее около часа, а затем пошли ко мне. Услышав на лестнице их шаги, я выпустил мою пленницу, и она тотчас же полетела к окну своей хозяйки. Таким образом, последним прощальным приветом Фатинице стал мой. Никто уже не стоял между нашими воспоминаниями.
Мне потребовалась вся сила характера, чтобы не выдать себя, впрочем, отец и сын были слишком захвачены собственными чувствами, чтобы обращать внимание на мои. Никогда до этого не доводилось им видеть Фатиницу в таком отчаянии и такой печали, и обоим она была слишком дорога, чтобы не отозваться на ее скорбь, причиной которой они полагали подстерегавшие их опасности.
Итак, пришло мне время покинуть эту комнату, где два месяца я провел, отдаваясь столь сладостным чувствам. По выходе я притворился, будто что-то забыл и взбежал наверх, чтобы еще раз окинуть ее взглядом. Словно дитя, я перецеловал каждую вещь и, упав на колени посреди комнаты, вознес молитву Господу, прося вновь привести меня сюда. Оставаться дольше, не вызывая подозрений, не было возможности, и мне пришлось поспешить. Константин и Фортунато, оживленно разговаривая по-гречески, ждали меня у ворот. Я присоединился к ним, по мере сил постаравшись придать своему лицу естественное выражение равнодушия. И в самом деле, о чем в их глазах я мог жалеть, покидая Кею?
Стефана вместе с мужем ждала нас в порту; как у замужней женщины, лицо ее было открыто. Своими большими черными глазами она посмотрела мне в глаза, словно пытаясь прочесть, что творилось в глубине моей души. В ту минуту, когда я ставил ногу на трап барки, она подошла и сказала:
— Помните о вашей клятве!
Я поднял взгляд на домик Фатиницы, призывая прошедшее стать залогом будущего. Те же рука и платок, что приветствовали наше прибытие, посылали нам теперь свое прощание.
Мы подошли к фелуке, ожидавшей нас у входа в гавань. На пути к ней я, рискуя привлечь внимание Константина и Фортунато, не отводил взгляда от руки и платка; невольные слезы заволакивали мой взор, будто облако проходило между мною и Фатиницей. Я отворачивался, стараясь скрыть их, но вновь и вновь взгляд мой обращался к милой руке и красноречивому платку, посылавшим мне последний привет. Дул встречный ветер, и я был благодарен ему за то, что он не торопит нашу разлуку. Однако гребцы делали свое дело: фелука вышла в открытое море и, подняв паруса, обогнула высокий мыс, вскоре скрывший от нас и город Кею, и дом Константина.
Я впал в глубокое уныние; казалось, меня привязывает к жизни лишь этот последний знак прощания и, если он исчезнет, все перестанет существовать для меня в земном мире. Я сослался на недомогание, что казалось вполне естественным из-за жары, ушел в каюту и, бросившись в гамак, вдоволь выплакался. Потом наступил штиль; можно было подумать, что это Бог с сожалением разлучает нас. Весь этот день был виден наш остров и даже на следующий день голубоватым облачком на горизонте еще маячила гора Святого Илии. Мы вошли в пролив, отделяющий мыс древней Эвбеи от острова Андрос, и, отклонившись вправо, скоро потеряли ее из вида.
Потребовалась неделя, чтобы выйти на широту острова Скирос, этой поэтической колыбели Ахилла. Там, наконец, поднялся ветер, но он был или встречным, или переменным, и нам понадобилась еще неделя, чтобы достичь Хиоса; так что лишь к вечеру семнадцатого дня после отплытия мы увидели Смирну и бросили якорь на рейде. При всех симпатиях соотечественников к Константину он не решился войти в столь оживленный и крупный порт.
Прежде чем нам расстаться, Константин и Фортунато предложили мне все, чем располагали, но в этом не было нужды: у меня оставалось еще около семи-восьми тысяч франков золотом и векселями, я только взял у них обещание забрать меня на обратном пути, если я еще буду в Смирне. Покинув их, я ощутил странное облегчение: рядом с ними мне было неловко и даже как-то унизительно, издали же они виделись мне окутанными поэтической дымкой, напоминая беглецов из древней Трои, с оружием в руках отправившихся на поиски родины.
Условным сигналом мы известили, что есть желающий высадиться на берег, и тотчас от пирса за мной отошла лодка. Едва ступив на землю, я немедленно осведомился, где можно найти мать Апостоли. Вот уже три недели она жила в небольшой деревушке, расположенной в полульё от Смирны. Один из лодочников вызвался проводить меня туда.
По прибытии я нашел слуг, одетых в траур. Весть о кончине их молодого хозяина стала известна от пассажиров «Прекрасной левантинки», обязанным этой смерти своим освобождением. Тогда мать и сестра Апостоли продали торговый дом, который они держали только для того, чтобы приумножить состояние их сына и брата, и, использовав вырученные деньги, удалились в деревню, чтобы там нести свой траур.
Едва прозвучало мое имя, как тут же распахнулись двери дома: мать знала о нашей дружбе с Апостоли и о том, как я заботился о нем. Она стоя встретила меня в глубине покоев, затянутых черной материей, тихие слезы струились у нее по щекам, а опущенные обнаженные руки напоминали руки Матери Всех Скорбей. Я преклонил колени перед этой великой скорбью, но несчастная подняла меня и попросила:
— Расскажите мне о моем сыне.
В этот миг вошла сестра Апостоли. Мать сделала ей знак снять вуаль в знак того, что я для них не чужой человек. Она повиновалась, и передо мной предстала красивая молодая девушка шестнадцати-семнадцати лет. Вероятно, я нашел бы ее очаровательной, если бы образ, таившийся в глубине моего сердца, полностью не затмил тот, что был у меня перед глазами. Я передал им то, что было завещано усопшим: матери прядь волос, сестре кольцо и обеим письмо. Затем мне пришлось как можно подробнее поведать о болезни и смерти бедного юноши. Я знал, что слезы — единственное облегчение их глубоких страданий, и поэтому рассказал все то, что могло бы обрисовать ангела, которого они потеряли при его вознесении на Небеса. Обе тихо плакали, не предаваясь безысходному отчаянию: так должны плакать истинные христианки.
Забыв о себе, я провел весь день с ними, а вечером, возвратившись в город, направился к консулу. Офицеры «Трезубца» во время захода корабля в Смирну, несколько дней спустя после моего бегства из Константинополя, уже осведомили его обо всем происшедшем. Они рассказали, что на следующий день после моей дуэли с мистером Бёрком капитан Стэнбоу получил депеши, предписывающие ему срочно возвратиться в Англию. В остальном же, как я и думал, все жалели меня, и сам капитан вызвался по возвращении в Лондон представить лордам Адмиралтейства мое дело в его истинном свете. Консул передал мне письмо от родителей, посылавших мне на случай нехватки денег вексель на пятьсот фунтов стерлингов. Письмо было написано три месяца назад, когда весть о гибели мистера Бёрка еще не дошла до Лондона.