— Извините, сударь, — сказал я ему по-итальянски, — я не понимаю греческий, не соблаговолите ли перейти на английский, французский или итальянский язык, чтобы я смог вам ответить?
— Это я должен извиниться, сударь, — откликнулся он, — но меня ввел в заблуждение ваш костюм, и я принял вас за соотечественника.
— Не имею этой чести, — ответил я, слегка улыбнувшись, — я англичанин, путешествую ради собственного удовольствия и решил носить этот костюм, поскольку он удобнее и живописнее нашей западной одежды. Я не понял ваших слов, но по интонации догадался, что вы меня о чем-то спросили, и теперь, когда мы можем понимать друг друга, сударь, повторите, пожалуйста, ваш вопрос: я готов ответить.
— Вы не ошиблись, сударь, мы, дети Архипелага, привыкшие, словно зимородки, летать между Спорадами, все немного моряки, и неудачный маневр не ускользнет от нашего взора. Я заметил, что после отданного сейчас приказа вы, пожав плечами, похоже, разделили мое недоумение, и я хотел бы спросить, не имеете ли вы отношения к морской службе. Если да, не объясните ли, какой промах допустил капитан.
— Охотно, сударь. Когда мы вышли в море, якорь следовало прочно закрепить на своем месте, а не удерживать его только крюком, если же у капитана нашлись причины поступить иначе, он должен был приказать убрать вымбовки из кабестана. Крюк может лопнуть, тогда якорь упадет в море, а кабестан, вращаясь в обратную сторону, станет настоящей катапультой, которая швырнет в нас все вымбовки.
— Но… — начал молодой человек и вдруг забился в приступе сухого кашля и на его губах выступили капельки крови, — не могли бы вы, сударь, от имени всех пассажиров высказать капитану свои соображения?
— Уже поздно! — закричал я, оттаскивая грека за фок-мачту. — Берегитесь!
Раздался глухой всплеск тяжелого предмета, упавшего в море с носовой части, кабестан закрутился, словно часовая стрелка, у которой лопнула пружина, разбрасывая, как я и предвидел, вымбовки, оставленные в небрежении; несколько матросов сбило с ног, самого капитана отшвырнуло к рострам. После момента замешательства все вокруг испуганно умолкли; кабестан прекратил вращение, якорь же, увлекаемый силой тяжести, порвав несколько линьков, крепивших трос к кабалярингу, погрузился на дно. Однако судно продолжало ход, трос, конец которого был прикреплен сцепным устройством к грот-мачте, со страшным шумом продолжал разматываться, пока наконец не замер. Ужасный толчок сотряс судно; стоявшие на палубе упали навзничь или были отброшены к борту, я же, ожидая катастрофы, успел левой рукой крепко прижать к себе юношу, а правой схватиться за фок-мачту, что помогло нам удержаться на ногах. Но до конца было еще далеко: трос при этом чудовищном ударе разорвался, как нить, нас более ничто не удерживало, и мы летели, как говорят на флоте, прямо в пасть к дьяволу: судно шло кормой вперед. Совсем потерявший голову капитан отдавал противоречивые приказания, точно выполняемые командой, и вот реи, которые следовало брасопить, принялись одновременно и с равной силой разворачивать то к правому, то к левому борту, так что они остались в исходном положении; корабль, словно понимая, что он не сможет выполнить навязанный ему маневр, жалобно стонал, окутанный пеной откатывающегося от него моря. Вдруг на палубу выбежал подручный плотника, крича, что волна разбила стекла бортовых люков нижней палубы и залила ее. Я понял: если хочу спасти судно, нельзя терять ни минуты; выскочив на корму, я выхватил рупор из рук капитана и резко крикнул, перекрывая шум:
— Тихо на носу и на корме!
Услышав эти краткие суровые слова, произнесенные уверенным голосом человека, который имеет право повелевать, экипаж замер.
— Внимание! — продолжал я и, убедившись, что команда готова повиноваться, приказал: — Плотник с помощниками вниз, задраить порты! Руль на левый борт! Все к переднему брасу правого борта! Брасопить реи носовой части! Кливер по ветру! Распустить крюйс-марсель! Отпустить носовые шкоты! Переложить руль на правый борт!
Каждая из моих команд была выполнена мгновенно и безупречно; мало-помалу корабль послушно и грациозно повернулся вокруг своей оси и, будто некая морская богиня влекла его за ленту, подгоняемый ветром, взял верное направление, предоставив искать якорь какому-нибудь ловкому ныряльщику. Впрочем, потеря, кроме денежного ущерба, была невелика: у нас на борту оставалось еще два якоря.
С рупором в руках я продолжал командовать судном, пока все паруса не поставили как положено, подтянули тросы и подмели палубы, после чего, подойдя к капитану, все это время стоявшему неподвижно, протянул ему рупор со словами:
— Капитан, простите, что я вмешался в ваше дело; но, похоже, вы заключили договор с самым дьяволом, чтобы прямиком отправить всех нас в ад. Теперь же, когда опасность миновала, заберите обратно знак вашей власти; по заслугам и честь!
Капитан, оглушенный происшедшим, молча взял рупор, а я направился к моему юному греку: не в силах долго стоять, он присел на лафет восьмифунтовой пушки.
Обстоятельства нашего знакомства, помощь, которую я оказал команде, равно милая сердцу и того, кто ее принимает, и того, кто ее оказывает, с первых минут вызвали в нас чувство взаимной искренней и глубокой симпатии. Вспомните к тому же, что я находился в изгнании, а он был болен, я искал утешения, он — помощи.
Грек был сыном богатого негоцианта из Смирны, умершего три года назад. Его мать, обеспокоенная болезнью юноши, полагая, что перемена обстановки пойдет ему на пользу, отправила его в Константинополь наблюдать за торговым домом, который в последние годы жизни основал его отец. Однако после двухмесячной разлуки, чувствуя себя все хуже и хуже, он ощутил потребность повидать дорогих ему родных и приобрел место на «Прекрасной левантинке»; что же до его болезни (он называл ее по-франкски il sottile malo[18]), то с первого же взгляда я понял, что это туберкулез легких второй стадии и после пятнадцатиминутной беседы уже знал о ней все подробности. Со своей стороны, поскольку у меня больше не было причин молчать, ибо никакая опасность мне теперь не грозила, я поведал ему свою историю; рассказал о ссоре с вышестоящим офицером, о дуэли с ним и о его гибели, что вынудило меня оставить службу. Он тотчас с чарующей доверчивостью юности предложил мне провести некоторое время у него в семье, заверив, что после оказанной мною услуги она будет рада принять меня. Я принял его приглашение столь же непринужденно, как оно было сделано, и только после этого нам пришло на ум спросить друг у друга имена. Его звали Эммануил Апостоли.
За время наших долгих бесед я по ряду симптомов убедился, что мой новый друг болен гораздо серьезнее, чем он думает. Почти постоянное стеснение в груди, сухой кашель, кровохарканье и в особенности безотчетная печаль, отражавшаяся на лице с пылающими скулами, говорили о его тяжелом состоянии.
Разумеется, все эти признаки не могли ускользнуть от моего внимания, ведь еще в Вильямс-Хаузе (не помню, упоминал ли я об этом) я много занимался врачебным искусством, помогая матушке и доктору. Под их руководством я получил достаточные сведения о лекарствах и хирургии, чтобы рискнуть порекомендовать то или иное средство, сделать кровопускание, вправить руку или перевязать рану.
Врача на борту не было, был лишь, как принято, ящик с медикаментами, так что мне пришлось призвать на память все свои познания. Не питая особых надежд на исцеление, я взялся лечить бедного Апостоли, что не составляло особого труда, ибо этот вид заболеваний хорошо известен современной науке и лечение в основном состоит в следовании строгому режиму. Задав больному несколько вопросов о его ощущениях и о том, что ему было предписано ранее, я назначил диету из некрепких бульонов и овощей и велел закутать горло фланелью, предупредив, что, если стеснение в груди не пройдет, я сделаю ему легкое отвлекающее кровопускание. Бедный Апостоли, не сомневавшийся в моих врачебных талантах так же, как и в моей мореходной выучке, печально улыбнулся и пообещал полностью довериться мне.