Час разлуки бьет — прости,
Афинянка! Возврати
Другу сердце и покой
Иль оставь навек с собой.
[13] Наконец, перебравшись в Смирну, в доме генерального консула, откуда он и прибыл к нам на корабль, поэт завершил две первые песни «Чайльд-Гарольда», начатые пять месяцев назад в Янине.
В тот же день, когда лорд Байрон поднялся к нам на борт, я напомнил ему, как он покидал колледж Хэрроу. Воспоминания о тех временах были по-особому дороги поэту, и он долго беседовал со мною об учителях, об Уингфилде, которого он знал, и о Роберте Пиле, своем друге. В первые дни знакомства мы говорили только об этом, но затем пришла очередь для более общих предметов: я поведал ему о судьбе несчастного Дэвида и бунте полка «Фрохберг», о котором он был наслышан лишь в общих чертах, ничего не зная в подробностях. Наконец мы перешли к более личному, но мне нечего было рассказать о себе, и разговор мы обычно вели о нем.
Насколько я мог судить по этим непринужденным беседам, характер благородного поэта являл собою смесь самых разнообразных, часто противоречивых свойств. Так, гордясь своим аристократическим происхождением, утонченной красотой и ловкостью в телесных упражнениях, он любил похвастаться своими успехами в боксе и фехтовании и крайне редко говорил о своем поэтическом призвании.
В ту пору лорд Байрон, несмотря на свою худобу, очень боялся располнеть — быть может, он желал походить на Наполеона; в то время он настолько сильно восхищался им, что даже подписывался его инициалами, ставя первые буквы своих имен — Н.Б. (Ноэл Байрон). Он много читал Юнга и сохранил пристрастие к мрачному и трагическому, что иногда выглядело забавным в отнюдь не поэтичной жизни современного общества. Он сам чувствовал это и порой, пожимая плечами, вспоминал незабываемые ночи в Ньюстеде, когда вместе с друзьями пытался воскресить то веселых сподвижников Генриха V, то разбойников Шиллера. Но тайно всем сердцем своим он жаждал чудес, в которых ему отказывала цивилизация, и явился искать их на этой древней земле, полной старинных легенд, среди кочующих народов, у подножия гор, носящих поэтические названия Афон, Пинд и Олимп. Здесь ему легко дышалось тем самым воздухом, в каком так нуждалась его душа. Он искал опасностей на пути, но лишь для того, чтобы не притупились его любознательность и мужество. Можно сказать, что после отъезда из Англии он шел, как наш корабль, на всех парусах.
Не считая меня, единственным живым существом на судне, возбудившим к себе его привязанность, стал подраненный мною в Гибралтаре орел. Птица обычно сидела на борту шлюпки, привязанной к подножию грот-мачты. Со времени появления лорда Байрона на «Трезубце» жизнь Ника заметно переменилась — высокородный лорд лично заботился о его довольствии и сам приносил ему пищу. Теперь она состояла из кур и голубей, зарезанных поваром где-нибудь подальше от глаз нашего пассажира: он не терпел, когда при нем убивали животных. Лорд Байрон рассказал мне, что, подходя к Дельфийскому источнику, он стал свидетелем редчайшего зрелища: в небо поднялась стая из двенадцати орлов. Лорду Байрону подумалось, что благородные птицы воздают ему почести как поэту, — ведь он находился у подножия горы, посвященной самому богу поэзии! — и в нем вспыхнула надежда, что потомство, как и эти благородные птицы, по достоинству оценит его поэтический дар. На берегу Лепантского залива близ Востицы он сам однажды подстрелил орленка, но, несмотря на все его заботы, птенец через несколько дней умер. Со своей стороны Ник, казалось, был крайне признателен за проявленное к нему внимание и при виде своего покровителя испускал радостный крик и бил крылом. Лорд Байрон подходил к нему доверчиво, как никто до этого, и ни разу Ник даже не поцарапал его. Поэт утверждал, что именно так следует вести себя с дикими хищниками. Подобное обращение принесло ему успех с Али-пашой, с собственным медведем и со своей собакой Ботсвеном (когда она издыхала от бешенства, он, не переставая, гладил ее и голыми руками утирал текущую из пасти ядовитую слюну).
Мне казалось, что лорда Байрона отличает большое сходство с Жан Жаком Руссо. Я как-то обмолвился об этом, но он столь поспешно отверг возможность такого сходства, что я понял, насколько неприятно ему это сравнение. Впрочем, по его словам, я не первый делал ему подобный комплимент (интонацией он подчеркнул слово, не уточняя, однако, ее значения); поскольку спор мог выявить какую-то новую черту характера поэта, я принялся настаивать на своем мнении.
— Мой юный друг, — сказал он, — вот и вас поразила болезнь, которой, кажется, я заражаю всех, кто меня окружает. Едва познакомившись, меня начинают с кем-нибудь сравнивать, а это весьма унизительно, ибо прежде всего доказывает, что я недостаточно оригинален, чтобы просто быть самим собой. Нет в мире человека, кто больше меня подвергался бы сравнениям. Меня сравнивали с Юнгом, Аретино, Тимоном Афинским, Гопкинсом, Шенье, Мирабо, Диогеном, Попом, Драйденом, Бёрнсом, Севеджем, Чаттертоном, Черчиллем, Кином, Альфьери, Браммелом, с озаренной изнутри алебастровой вазой, фантасмагорией и грозой. Что же до Руссо, то, может быть, на него-то я похожу менее всего. Он писал прозу, я — стихи; он вышел из народа, я — из аристократии; он был философом — я же ненавижу философию; он опубликовал свое первое произведение в сорок лет — я написал свое в восемнадцать; его первому произведению аплодировал весь Париж — мое же ругала вся Англия; он воображал, что целый мир восстал против него, — а судя по тому, как обращаются со мной, можно подумать, что это я ополчился на весь свет; он любил ботанику как науку — я же люблю цветы, потому что они мне просто нравятся; у него была плохая память — у меня прекрасная; он сочинял с трудом — я пишу без единой помарки; он никогда не ездил верхом, не умел обращаться с оружием, не плавал — я великолепный пловец, достаточно силен в фехтовании, особенно когда держу в руках клеймор; к тому же я хороший боксер — доказательством служит то, что однажды у Джексона я уложил Перлинга, вывихнув ему коленную чашечку; наконец, я приличный наездник, хотя и не слишком смелый, ибо уроки верховой езды мне пришлось усваивать лишь одним боком. Так что, как видите, сравнение несуразно и я ничем не напоминаю Руссо.
— Но, — возразил я, — ваша милость говорит лишь о внешнем несходстве, а не о близости души и таланта.
— А, черт возьми! — воскликнул он. — Было бы любопытно узнать ваше мнение на этот счет, мистер Джон.
— Могу ли я говорить без боязни задеть вас?
— Говорите, говорите.
— Хорошо. Такие черты Руссо, как сдержанность, неверие в дружбу, подозрительное отношение к людям, презрение к суждениям отдельных личностей и в то же время стремление доверяться массам, несомненно, свойственны и вашему гению. Наконец, Руссо создал нечто вроде памятника самому себе — я имею в виду его «Исповедь» — и увенчал им пьедестал своей гордыни на глазах у всего общества. Вы прочитали мне две песни из «Чайльд-Гарольда», и я вижу в них эскиз будущего памятника творцу «Часов досуга» и «Послания к шотландским обозревателям».
Лорд Байрон немного подумал.
— В самом деле, — сказал он, улыбаясь, — из всех моих судей вы ближе всех подошли к истине, на сей раз лестной для меня. Руссо был великим человеком, и я благодарен вам, мистер Джон. Вы должны написать в журнал, это вселило бы в меня надежду, что пусть хоть один раз обо мне вынесут суждение, какое я заслуживаю.
Фоном этой необычайно интересной для меня беседы служила прекраснейшая в мире страна: мы неслись среди тысяч островов, разбросанных, словно корзины с цветами, в море, видевшем рождение Венеры. Через несколько дней, несмотря на встречный ветер, мы прошли вдоль острова Хиос — земли благовоний, обогнули остров Митилини, древний Лесбос, и, наконец, неделю спустя после отплытия из Смирны возникла Троада с выступающим вперед, точно часовой, островом Тенедос. И вот перед нами открылся пролив, которому Дардан дал свое имя. Мы в восхищении любовались разворачивающимся перед нашим взором роскошным пейзажем, когда пушечный выстрел из форта прервал это созерцание; нас окликнули с турецкого фрегата, и две лодки с солдатами и офицером подошли к «Трезубцу» удостовериться, что перед ними не русское судно под английским флагом. Им разъяснили, какая на нас возложена миссия, но, тем не менее, нам предложили подождать у входа в пролив специального фирмана Порты, дающего разрешение приблизиться к священному городу. Сколь бы неприятной ни казалась эта формальность, пришлось подчиниться. Впрочем, двое на борту остались довольны этой задержкой: лорд Байрон и я. Он получил разрешение сойти на берег; я попросил доверить мне командование шлюпкой, которой предстояло переправить его. Капитан охотно дал свое согласие, и мы решили на следующий день посетить место,
где находилась Троя
.