Да, так и гарцуют.
Даже самому королю, хоть он и добрый был, а иной раз завидно станет.
„Откуда это, — думает, — золота у нас столько? “
Думает, думает, а никак не догадается… Потому, как жил он в Варшаве может, конечно, сейчас утро настанет, сейчас, Господи благослови, не успел еще как следует лба перекрестить — тут тебе министр, тут канцлер, гетман там, старосты, другой, третий…
А за каждым идет гайдук либо письмоводитель и несет целую охапку бумаг, так что иному и не в подъем,
И каждую бумагу нужно подписать и с каждым поговорить…
Э, да что тут! Где ему!..
Бывало вынет часы.
Паны министры, дескать, половина второго…
(Он всегда в это время обедал).
А министры:
— Конечно, дескать, ваше королевское величество, мы это очень даже хорошо, дескать, понимаем, а только „ойчизна“ прежде всего.
Сейчас у них и ойчизна.
Ну, ойчизна и ойчизна.
— Эх, — скажет король, — давайте перо.
Тут лакей:
— Пожалуйте кушать…
А министры:
— Шшш!.. шшш!..
И выгонят лакея.
Так-таки просто возьмут и выгонят.
А хлопам, между тем, совсем плохо пришлось…
То-есть так плохо, что и нельзя сказать: совеем обедняли. Вот тебе и „ойчизна“!..
Известное дело: у них ойчизна — в кармане, у панов-то. Положим, на то они и паны.
Ну, только, как бы тебе сказать, такая пошла беднота по деревням, что страсть.
И выискался тут один монах.
Может, он с Афона был, может, еще откуда, — не знаю. Только святой был жизни человек.
Ну, и сейчас он смекнул, в чем дело.
— Э, вон оно что!
Не долго думавши, взял он там кой-какие свои книги, нанял подводу.
— Вези меня в Вильчи.
Привезли.
Сошел он с подводы.
Гайдуки было:
— Куда? Как можно? Обождите, святой отче.
Нет, куда тебе!
Погрозил им костылем.
— Я — говорит, — вас!
Ничего не боялся.
Сейчас прямо на крыльцо, отворил дверь, там в переднюю, в зал…
Видит: сидит пан… Один как есть.
Приставил так ко лбу палец и думает.
Ну, вынул монах из-за пазухи крест, надел на руку четки…
— Эй, — говорит, — ты, нечестивая твоя душа, гонитель бедных, кровопийца и езувит.
Поднял пан голову.
— Ты, — говорит, — кто?
А— монах:
— Покайся! — говорит.
— Пошел, — говорит, — вон!
Да, так и сказал:
— Пошел вон!
— А, — говорит монах, — когда так…
Сейчас развернул книгу и давай читать, давай читать…
И что ж ты думаешь: стали у пана сперва ноги каменеть, потом туловище, потом голова; через сколько-то там времени стал пан совсем каменным!
Даже кресло, — и то окаменело!
Ну, опять же говорю, как был он бессмертным, то и не мог монах заклясть его на веки вечные…
И заклял он его на двести лет. Чтобы, значит, двести лет был он каменным, а потом ожил…
— Так и сиди каменным, — сказал монах, — а сам уехал.
После того уж никто в этом замке не жил.
Слуги — и те все разбежались.
Только один каменный пан сидел в своем кресле.
Прошло там сколько-то лет, и стал замок разрушаться, стал сыреть, гнить, лесом зарос, лозняком…
Совсем обветшал.
Один только пан, как был, так и остался.
Теперь вот вильчинский пан и говорить:
— Сторожа нужно.
А зачем нужно? Э, вот то-то и дело! Я это досконально знаю. Докопался его дедушка, как с пана заклятие снять… Про то, что каменный этот пан — не статуя, а человек, только проклятый, все давно забыли, а дедушка узнал по книгам, как и что было, и теперь хлопочет, как бы пока не скрали, либо не разбили его.
И мне опять хорошо будет, если пан оживет.
Говорят, точно, уж пан стал по ночам вставать с кресла…
Так вот оно что.
Паны-то, говорят, каждую пятницу ему губы кровью мажут, что-то шепчут и чем-то курят около него.
Есть, конечно, и такие, что не верят; а только я знаю двух панов. так те точно. нарочно просили вильчинского пана. чтобы позволил им переночевать в замке…
Не знаю, что они там делали, а только это верно; говорят, на утро у каменного пана губы были красные…
Нужно, говорят, чтобы у пана кровь никогда не сходила с губ… Тогда он оживёт и опять станет мучить бедных…“
III.
Зуй умолк.
Сперва молчал и Кочерга, а потом сказал: — Я знаю, что нужно сделать… Нужно причаститься, исповедаться, потом пустить себе кровь и этой кровью вместе со святой водой окропить всю статую. Тогда она не оживёт.
— Покойной ночи! — сказал ему Зуй.
Он мало верил в заговоры, которые знал Кочерга. Покойной ночи! — глухо отозвался Кочерга, повернулся на другой бок и с головой накрылся свиткой.
На утро, при вставаньи, Зуй спросил Кочергу:
— Что ж ты Кочерга, пойдешь служить к Вильчинскому? — А там погляжу — отвечал Кочерга.
Сегодня он был неразговорчив и хмуро простился с Зуем. В Вильчи он приехал к полудню, сговорился с паном Вильчинским в цене и его в тот же день двое слуг повели в старый замок.
Кочерга и со слугами много не разговаривал: отыскав в замке комнату, удобную для жилья он отпустил слуг, а вам лег спать.
Проснулся он только поздно вечером.
В замке было тихо.
В узенькое, без стекол, окошко светил месяц.
Кочерга встал с кровати и, взяв свои пистолеты, вышел на замковый двор.
Обширный двор весь зарос бурьяном.
Только узенькая тропинка была протоптана от ворот к крыльцу. Но теперь этой тропинки не было видно: казалось, бурьян заполнял сплошь все пространство между полуразрушившейся замковой оградой и домом.
Месяц светил через ограду, и при его свете на ней кое-где белела известка в тех местах, где выпали кирпичи.
Местами ограды за бурьяном совсем не было видно, местами она поднималась над бурьяном неровными, точно зазубренными краями.
Широкие камни крыльца, все залитые светом месяца, ярко белели между кустами крапивы и колок, и так же ярко белела небольшая песчаная площадка перед крыльцом; на песке резко обозначались тени от крапивы и колок.
На ступенях крыльца по краям, слева и справа, лежали черные тени от двух уцелевших колонн замка.
Кочерга сел на нижней ступеньке крыльца и закурил трубку.
Когда он раскуривал ее, на огонек прилетела ночная бабочка и, трепеща крылышками, на минуту остановилась в воздухе, в освещенном пространстве, вздрогнула всем своим маленьким белым тельцем и сразу скрылась неизвестно куда точно потонула в сумраке.
Большой жук, как пуля, с внезапным гуденьем стукнулся Кочерге прямо в лоб и свалился вниз в редкую тощую травку местами пробившуюся из песка вдоль ступеньки. Кочерга слышал, как он возился в траве шурша жесткими крыльями, слабо начиная свое гуденье и опять обрывая его. Потом он сразу загудел громко, так же неожиданно и на такой же высоте, как и в первый раз, и скоро затих в бурьяне.
Из леса, начинавшегося сейчас же за замковой оградой, тянуло свежестью и пахло сыростью.
Тень от леса падала через ограду на бурьян, тянулась по траве дальше, а от особенно высоких деревьев тень доходила до стен дома и лежала на фундаменте, — будто шла из земли.
Кочерга долго сидел на крыльце. Он выкурил одну трубку набил другую, высек огня и опять закурил.
Кругом — и в замке, и на дворе, и в лесу — по-прежнему все было тихо.
Только где-то далеко, должно-быть в панской усадьбе, в пруду квакали лягушки.
Но Кочерга успел уже прислушаться к этому кваканью… Оно только по временам, будто насильно, врывалось ему в уши, точно во сне…
Тишина казалась ему невозмутимой, полной, а то, что квакали лягушки, было точно совсем другое, совсем постороннее, далекое.
Проснувшись, он хотел было зажечь фонарь и обойти все комнаты в замке, а на двор вышел только за тем, чтобы покурить и освежиться, — но пока он сидел на крыльце, на него точно оцепенение нашло, точно тишина, что была кругом, и его захватила в свою глубину…