Он даже вздрогнул, когда Зуй назвал его по имени.
— Пойдем, Кочерга, в ту лощинку и я тебе все расскажу, — произнес Зуй, опять нахмурившись.
Он сошел с дороги в траву, остановился там на одну минуту и, оглянувшись на Кочергу, крикнул ему:
— Езжай за мной, Кочерга!
Кочерга тронул коня и въехал в траву.
Лощина, о которой говорил Зуй, оказалась недалеко от дороги.
Зуй сейчас же, как спустился в лощину, снял с себя свитку, завернул в нее бандуру, чтобы она не отсырела, так как в лощине была уже роса, и сел прямо на траву, положив свитку с бандурой около себя.
Сперва он сделал хороший глоток из фляжки, которую Кочерга, пустив коня на траву, вынул из кармана и подал ему, потом крякнул, вытер усы и губы рукавом свитки и сказал:
Ну, слушай, Кочерга!
Кочерга в ответ только кивнул головой.
Он ничего не мог сказать, потому что как раз в это время проглатывал свою порцию горилки.
Проглотив горилку, он ударом ладони вогнал пробку в горлышко фляжки, опять спрятал фляжку в карман и сказал:
— Ну, рассказывай!
Впрочем, ему долго пришлось дожидаться, пока Зуй приступил к рассказу: Зуй, хотя и сказал: „Ну, слушай, Кочерга “, но сначала высек огонь и раскурил трубку, а потом уж принялся рассказывать.
Он лежал на траве, опершись на локоть, держа трубку в зубах и изредка среди рассказа вынимая ее изо рта, чтобы сплюнуть слюну.
Солнце уже совсем село. В глубине лощины сгущался серый туман. Видно было, как туман полз низом по траве. Лошадь Кочерги, хотя ходила недалеко, казалась в тумане совсем вдали: была видна только её спина да шея около спины, а ноги и голова, которую она держала низко, выщипывая. короткую сочную траву, скрывались в тумане. Было тихо. Только кричали перепела в степи, да журчал ручей. Лошадь Кочерги изредка фыркала и монотонно, не спеша, раз за разом, щипала траву.
Кочерга с Зуем еще глотнули из фляжки и, завернувшись от сырости в свитки, при чем Зуй и бандуру тоже положил с собой под свитку, лежали рядом: Кочерга на боку, положив под голову седло, а Зуй на спине.
По временам то тот, то другой раскуривал трубку, и тогда в темноте разгорался красноватый огонек, и выступали седые усы и часть лица, от усов до глаз, и опять пропадали в темноте.
Зуй не спеша, не опуская ни одной подробности, рассказывал Кочерге эту странную легенду о живой статуе.
II.
Было это при Сигизмунде… Нет, погоди, не при Сигизмунде. Ну, может, и при Сигизмунде.
Жил, видишь ли, один пан такой, что не приведи Господи…
Вот ты говоришь: колдуны, ведьмы… А он был всем колдунам колдун, а ведьмы у него, может, были вон как у сотника Стеценки Горпина… Полы мыли.
— Да. Ну и, говорят, снюхался он с чортом… И не только снюхался, а, можно сказать, такое у них пошло дело, что опять-таки скажу тебе: вот есть сотник Стеценко, а Цибульский у него хорунжий…
— Так-пан-то этот был сотник, а чорт его хорунжий.
— Ты когда-нибудь видел, как сотник Стеценко гоняет хорунжего?
Ну, и он чёрта так же гонял:
— Ах ты такой, сякой, ах ты!..
Да такими иной раз словами, такими…
А чорт стоит молчит. Ни-ни. Ни слова.
Только глазами моргает.
Может, пан его и в чулан сажал на хлеб да на воду, почем я знаю.
И стал пан бессмертным. Как это вышло, я не знаю, только это точно верно, что хоть тысячу лет простоял бы мир, хоть две тысячи, ты умрешь и я умру, и самые долголетние люди умрут, а он не умрет.
Так и будет жить, — как ворон. Да и то не ворон: ворон триста лет живет, а он до скончания мира…
Теперь про таких колдунов что-то не слышно, а тогда они были.
Говорят, он семь дней и семь ночей просидел в одном погребе и там пил такую особую микстуру — снизу вода, наверху огонь, а посредине кровь…
И оттого будто бы стал он бессмертным.
Вот ты попробуй смешать: кровь, огонь, вода…
Нельзя?!
Ну а он доискался.
И, скажем, у нас с тобой кровь в жилах, а в костях мозг, а у него в костях стала вода и кровь, а в жилах огонь…
И сталь он, значит, все равно, как не человек.
Есть, конечно, всякие люди. Есть и злодеи. Злодей он— злодей, а только и он может раскаяться… А как у пана постоянно в теле и в сердце, и в голове горел огонь, то и пошли у него такия мысли, т.-е. самые что ни есть хуже…
Человеку даже нельзя и додуматься до таких мыслей…
И пусть бы он что делал: скажем сейчас пошел ограбил кого, обманул, в железо заковал или там еще что — нет! Так, поглядеть, с виду самый скромный человек, а он вон какой!
Сейчас сядет в кресло, приставит палец ко лбу и думает.
И как что он подумает, так это уж сейчас и сделалось, как он думал.
Так само собой и сделалось.
Скажем, подумал он про твой хутор, чтоб он загорелся, подумал, подумал; глядишь, — и затлелся, затлелся хутор, сначала солома на сарае, потом еще там, где дальше, больше… Ты с водой, а он все думает да думает, — и хот ты тут что хочешь— так и сгорит хутор.
Или, скажем: я тебе друг, и ты мне друг; сидим вот хот сейчас, поем ли, разговариваем ли — все как следует…
— Кочерга, дескать, приятель!..
А ты мне:
— „Зуй!“
Тихо так, хорошо.
А он сейчас в кресло, палец ко лбу и пошел, и пошел…
И вот хот ты мне точно приятель, а сейчас, и двух слов не сказав, саблю из ножен и — Господи благослови — бац!..
А я за пистолет…
И пошла война.
Ну, и много же он так зла сделал.
И главное — никто не знал, как, почему, отчего, кто тут старается, потому что, говорю тебе, ничего он такого не делал, а только бывало сидит себе в кресле да думает.
Ну, и как все-таки был он пан, то панов не трогал; а зато бедным людям так плохо, так плохо приходилось, что и сказать нельзя.
Некоторые паны даже к нему потом нарочно стали ездить…
Приедет такой пан и говорит:
— Ваша мосць, так и так, плохи мои дела.
— А почему ваши дела плохи?
— Да так, дескать, земельки мало, скотинки мало, хлопов мало.
Ну, ему, конечно, что ему стоит?!
Сейчас взял и сел в кресло.
Да. Сел, приставил палец ко лбу, подумал-подумал там, сколько надо — минуту или две…
— Поезжайте себе, дескать, пан. И как, дескать, вам не стыдно меня беспокоить?..
— Что вы, помилуйте, как можно!
— Нет, — говорит — вы меня напрасно беспокоили.
— Да ей-богу, — говорит, — нет.
— А вот же и да, — говорит. — Не угодно ли, — говорит, — расстегнуть вашу венгерку? -
— Извольте, — говорит.
— И, — говорит, — достаньте из потайного кармана пергамен.
И вот же правду скажу тебе хорошо знает человек, что у него в потайном кармане ничего нет, а точно…
— Суньте, суньте, — говорить, — руку в карман.
Сунет и вытащить.
Да пергамен то совсем, как следует быть, с королевскими печатями, с подписями: „По-нашему дескать, королевскому слову “, или как это у нас там говорится, „такой-то назначается, дескать владельцем такого-то урочища… “
Вот тебе и все.
И ничего тут не поделаешь.
А главное — сам король бывало глядит, глядит на свою подпись.
— Дайте, — скажет, — мои очки.
Наденет очки, — нет, точно, никак не иначе, что его подпись.
— Ах ты Господи! Да, когда же это я, дескать, да как это я!..
А сделать ничего нельзя.
Подписался, — значит и каюк тебе. Походи, походит около трона, сядет на трон, ну, и сейчас, конечно, разные у него другие дела.
Снимет очки.
— Нате? — говорит, — мне и без того, дай Бог, впору управиться.
Известно — разве у него мало дела?
А урочище, про которое в пергамене сказано, так за тем паном и останется.
И нужно тебе сказать, прошло так столько времени, что прикарманили паны, может половину Украины, а может, и больше.
Замки себе повыстроили, кареты из Кракова и на каждом пане как он бывало поедет в гости по соседству, может одного золота столько, что можно купить целое государство.