И быстро повернул голову в сторону одной из дверей, потому что эту дверь отворял кто-то.
Того, кто отворял ее, не было видно, — видны были только пальцы руки, ее отворявшей и державшейся за её край немного повыше ручки.
Дверь отворилась тихо, и тихо вошла та самая старая мамка, что рассказывала коровнице, как трудно бывает иногда душе расставаться с телом…
Голова у неё была повязана черным платком. На плечи был накинут тоже черный платок, спускавшийся с плеч почти до полу.
Войдя, она низко поклонилась всем, кто был в комнате, кроме Молчанова.
К Молчанову она стала спиной.
— Чего испужался? — заговорила она и закачала головой. — Диви бы что, а то… тьфу!..
И, нагнув голову немного вниз и немного вбок, сделала вид, будто плюнула назад в ту сторону, где стоял Молчанов, не поворачиваясь к нему, а только поглядев себе подмышку.
Если бы она действительно плюнула, то и плевок бы пришелся ей тоже подмышку.
Она обращалась к тому молодому человеку, с которым говорил Молчанов…
Она продолжала:
— А человек приехал, надо сказать… Эх, ты, погляжу я на тебя!.. Какой ты будешь, приказный али воин?
Тут она повернулась к Молчанову. Она ему сказала:
— Здравствуй, и ты.
Но опять ему не поклонилась, а, наоборот, выпрямила стан и запрокинула голову. Длинный её платок при этом нижним краем совсем лег на пол.
Ростом она была маленькая и смотрела на Молчанова снизу-вверх.
— Ты за мной, что-ль, пигалица? — сказал Молчанов. — Здравствуй, бабка!
Глава IV.
Боярин лежал в небольшой комнатке с оштукатуренными стенами.
На стенах масляными красками были нарисованы цветы в вазах, а на потолке, выкрашенном в синий цвет, были изображены серебром и золотом луна и звезды.
Расписывал комнатку суздальский мастер, хотя и не монах, а носивший монашеский подрясник. И хотя цветы в вазах и небо с луной и звездами были бесспорно свеженький сюжет, — было в них что-то такое, что сразу напоминало об иконах. Витал в этой комнате дух какой-то неуловимый, оставленный здесь этим человеком в подряснике, напевавшим духовные песни, когда тщательно тоненькой кисточкой он выписывал выведенные по циркулю желтые лепестки цветов и жилки на листьях, расположенных симметрично на прямых, как стрелки, стеблях.
Он, этот мастер, словно вписал в стены эти свои стихиры духовные, и они веяли как неслышный ветер среди этих цветов, подобных которым не найдешь ни в лесу, ни в поле и нигде на земле.
Боярину недаром говорили другие бояре, у него здесь бывшие:
— У тебя как в раю.
Когда боярин захворал и недужилось ему все больше и больше, он стал видеть во сне как раз такие цветы, только не в вазах, а растущие на какой-то розовато-желтой земле.
И от цветов шел видимый аромат, вроде кадильного дыма, и аромат этот очень напоминал запах кипариса и был приятного голубого цвета.
Цветы не колыхались от ветра, а стояли прямо, как свечи.
И откуда-то сверху, где медленно двигались в сияющей синеве звезды, луна, и солнце, слышалось пение…
Но нельзя было разобрать, что пели, как ни прислушивайся, потому что пели по-особенному, как не поют на земле…
И будто идет боярин между этих цветов, благоухающих кипарисом, и вдруг — перед ним железная дверь. Иногда— дверь, иногда — гора, а то — пропасть…
И выходит откуда-то скелет и щелкает на боярина зубами.
Нет у этого скелета тела, — одни кости. Нет у него ни языка, ни гортани. Но, протягивая к боярину руки, он двигает челюстями, и там у него в, безъязычном рту вспыхивают как огонь, когда ударить огнивом о кремень, слова, которые боярин не слышит, а видит каким-то непонятным образом.
И слова эти жгут его, обвиваясь вокруг ног как огненные цепи, впиваясь в тело как огненные иглы, проникают в его жилы и разливаются по всему телу.
Говорит скелет:
— Дождался-таки, я тебя! Думаешь, отступлюсь! Нет, не отступлюсь. И ни от кого из вас не отступлюсь. Вы забыли, должно быть, что вы все будете когда-нибудь там, куда нас спихнули! Ты думаешь, мало нас! Хочешь, покажу!..
— Не надо! — кричит боярин. — Да воскреснет Бог!
Он просыпался всегда, когда ему удавалось крикнуть это, но за последнее время это становилось все труднее… Словно у него пропадала понемногу способность выражаться языком.
И этого он боялся.
Он боялся, что у него отнимется язык, во сне ли, на яву ли — все равно.
Тогда, значить, смерть… Они все придут. Все, которые там…
И он послал за Молчановым.
На Москве Молчанов был известен не только как человек, занимающийся ведовством, но и как лекарь.
Некоторые называли его «магиком», хотя значение этого слова и было не всем и не совсем ясно.
В ожидании Молчанова боярин велел зажечь перед иконами во всем доме лампады, а из своей комнаты иконы велел вынести.
Но там, все равно, остался написанный на потолке и стенах рая: эти неведомые земли, цветы и это небо с золотыми звездами и такое синее, каким никогда не бывает земное небо.
И боярину было легко, хотя и казалось ему, что его комната теперь без хозяина.
Без икон ему было жутко, но иначе нельзя было. Он знал порядок: Молчанов требовал, когда его приглашали к больному, чтобы иконы выносили.
Лечил он по-своему — не лекарствами, хоть иногда и давал лекарства. Он спрашивал у больного:
— Боишься ли духа, которого вы называете злым?
И тут он брал больного за руку и погружал в его глаза свой черный, как у ночи, взгляде.
— Боишься ли?
И, получив утвердительный ответ, продолжал:
— Он — истинный царь на земле. Разве ты видел когда-нибудь, чтобы кто-нибудь здесь на земле достигал богатства и почестей добрыми делами? От трудов праведных не наживешь палат каменных. Это кто сказал? Это люди сказали! Значить, это правда. Это вы про самих себя сказали.
Он вколачивал эти слова как гвоздь в мозг больного и словно прижигал их там, в мозгу, тяжелым своим, от которого дышать становилось трудно, взглядом.
— Ему мы служим, — продолжал он дальше и клал другую руку на лоб или на темя больному.
И больной чувствовал, что он весь во власти этого человека и этот человек властен над его болезнью и может ее изгнать, если того пожелает.
Но Молчанов говорил:
— Его силой я могу усугубить в тебе твою хворость, могу тебя и на ноги поставить… Веришь ли?
Но больной и раньше в него верил. Верил, когда еще его не видел, а только слыхал о нем.
Излечивают же нынешние гипнотизеры человеческие недуги.
Молчанов действовал как гипнотизер, сам того не сознавая.
Но он был несчастны, человек.
Он сам верил, что служить Духу Зла и что Дух Зла царствует на земле…
Он принадлежал к секте, которая тогда тайно существовала в одном из городов Подолии и на собраниях которой в замке подольского магната князя Христиана Пандурского, родом из Венгрии, пели "под звук органа гимн «Ave satanas»…
Члены этой секты носили шпаги особой формы с выгравированными на их лезвиях около рукоятки словами из «Ave satanas».
В старых польских хрониках говорится между прочим, что при Собесском во время штурма какой-то турецкой крепости в рядах его воинов вместе с криками «Богородица, спаси нас!» раздавались и крики «Ave satanas».
В описываемое время к секте, к которой принадлежал Молчанов, были причастны многие из польской знати и шляхты.
Друг друга члены секты узнавали по этим их длинным и прямым рапирам и по особой манере держать руку на рукояти рапиры.
Нужно было видеть Молчанова, когда он, склонившись над больным шептал, глядя ему в глаза, слова, прославляющие злого духа; те самые слова, которые были выгравированы на его рапире, — слова из «Ave satanas»…
Пот выступал у него на лбу, губы темнели, и он медленно шевелил ими, полуоткрыв рот, — не говорил, а выдыхал из себя слово за словом.
И было в лице его такое выражение, будто он сам вслушивался в свой голос и хотел еще глубже проникнуть в сущность произносимых им слов.