В темноте стоял шепот: — Даша!.. а, Даша!.. Слышь...
Быстро пробегая пальцами по сонному телу, хотел найти лицо, и пальцы запутались в жесткой клочковатой бороде.
— A-а, чтоб тебе!..
Рябой торопливо соскочил, присел на корточки затаясь.
Сапожник завозился, сел, бормоча:
— Мрв... те... олова лей... пятиалт... ый-а-а-ха-ха!..
Громко зевнул, полупроснувшись, перевернулся и захрапел.
Рябой тихонько прикрыл ставень, подобрался к другому, отворил. И тут пахнуло теплом, и перепуганно неслось ребячье дыхание, но ухо сразу отличило спокойное, ровное дыхание девушки.
— Даша!..
Рука коснулась нежно отдающей теплом груди; он быстро отдернул.
Она села, разом проснувшись, полуиспуганно, полурадостно и в темноте стыдливо закрывая рукою грудь.
— А!.. Кто!.. Ты, Алешенька?..
А он, сдерживая частое дыхание, едва слышным шепотом:
— Даша!..
Из темноты такой же шепот:
— Зараз... Прикрой ставню-то...
Ставень тихонько, без скрипа закрылся. Рябой обошел землянку и сел за углом, плотно прижавшись спиной к завалинке.
И в первый раз увидел — без границ уходили звезды в безграничную темноту, и радостно, тревожно и больно неслось неисчислимое треньканье из молчаливой темной степи и приторный полынный запах, от которого сердце тоскливо колотилось. И, все улыбаясь, проговорил сам с собой:
— А сверчки-то... этово... аж звенит в ушах...
Но кузнечики мгновенно смолкли — хрустнула камышинка, и из-за угла забелело.
И это блеснувшее белизной платье разом наполнило всю громаду звездной темноты и степного молчания.
— Здравствуй, Алешечка... чего давно не видать?..
Она села возле, прикоснувшись и обжегши теплотой, а он плотней придвинулся, не выпуская ее руки.
— Испужалась... думала, кто...
— А я к батьке к твоему в бороду залез.
Она засмеялась, зажимая рот.
— Страсть не любит, как мы с тобой. До свадьбы, грит, не смей.
— Али я... этово... жеребец?.. Что зря буркает! Не любит меня...
— Не-е... парень, грит, добрый, прокормит, а боится, кабы не испортил...
— Непутевое мотает, этово... Чего Железняки приходили?
— Сватов засылали...
— Ну?
— Батя грит: «Поставьте четверть». А они две принесли. Пили цельный день. Ну, выпили и спрашивают: «Отдаешь?» А батя пьяный, грит: «Приходите, как просплюсь». Пришли на другой день, а он грит: «Спросите девку, ей жить, не мне». Ну, плюнули и ушли.
Оба засмеялись в темноте и вдруг почувствовали, как безумно близки друг другу.
И среди притихшего молчания тихо и глухо, так что только она слышала:
— Даша!!
И так же тихо, нагнув голову:
— А?!
Но уж не нужно было слов. Сильные руки притянули, и обжигало ему шею горячее дыхание. Она, слабея и запрокидывая голову, слабо, чтобы не подумал, что отталкивает, упиралась в него, и стоял просящий шепот:
— Не ннада... не нна… да... Алексей Капитоныч... не нада...
— Да... ша... господи... все одно... свадьба вот ведь, али не любишь!
И, когда она прильнула, бессильно сдаваясь, вдруг обвила шею руками и, спрятав в плечо лицо, всхлипнула:
— Страшно, Алешенька... батюню угонють... Железняки хвалились... хвальшивыми займается... за это, сказывают, каторга...
Он разом глубоко выдыхнул, и вдруг услышал — вся ночь заполнена бесконечно звенящим треньканьем, и кругом полна звезд темнота.
Повинуясь другому, посадил к себе, обвил руками, прикрыв щекой, тихо качал, как ребенка. Растаяла и пропала разделявшая их черта стыдливости, чести, долга, что нельзя, нечестно испортить девку до свадьбы, а протянулась тонкая, соединяющая черта нежности, ласки, бесконечной нежности к любимой, непокрытой и беззащитной перед любовью.
Он качал ее, баюкая и все так же прижимаясь щекой, и стоял в темноте шепот, все заслоняющий:
— Горлинка моя!.. Касатка моя сизокрылая... не бойся, этово... все, как следует... уж говорил, — подряд ему выхлопочу на железной дороге, хорошо будет зарабатывать... Свадьбу сыграем, на коленках буду полить, чтобы бросил, этово... в нитку вытянусь, втрое заработаю, деньгами его засыплю, лишь бы бросил... Ясочка моя... люба моя...
Он качал ее, баюкая, и не слухом, а угадыванием ловил:
— Любый мой... один ты... один ты у меня на всем свете... ни отца, ни матери; слышь, один ты... Господи!.. Хочь весь век буду ждать тебя... один ты... что ни скажешь, все сделаю, жисть тебе отдам...
Ее обвивали крепкие руки, как корни. Нельзя было шевелиться, да и не надо было шевелиться с забытой в темноте на лице слезинкой и радостной улыбкой.
И слов не надо было, и шепота не надо; просто он качал ее, баюкая, и стояло над ними, ласково улыбаясь, тихое степное молчание, все затканное неумирающим звоном ночных музыкантов. И не было конца.
— Господи, да ведь видно все!..
Она вырвалась и вскочила.
А видать было действительно все: и ласково улыбающуюся степь, и голубеющее небо, и ползущий по полотну поезд — белый дым спросонок лениво стлался над ним и за золотившиеся верхушки глиняных крыш землянок.
Он стоял перед ней и радостно глядел на трепетно шевелившуюся сорочку над крепкою грудью, на смеющиеся оттененные глаза, вздернутый носик, блеснувшие смехом белые зубы и всю крепкую фигуру одного с ним роста.
— А я видала, как вы разговаривали с анжинером.
— Это как же?
Она весело и задорно засмеялась, оглянув тонко синевшую даль, как будто ища выхода просившемуся радостному настроению.
— А как же!.. Услыхала, рабочие бунтуют, зараз и побежала украдкой от батеньки, думаю: и вы там. Прибегла и спряталась промеж вагонов. Рабочих черным-черно, и вы впереде. А анжинер беленький да щупленький. Он — слово, а вы два, он — слово, а вы три, ну, чисто кочан капусты режете его.
И засмеялась беспричинно, задорно и радостно.
— А как вы их снимали?
— Да как! Обыкновенно. Пришел, этово... стукнул молотком по железу, — было, оглохли все, — выходи, ребята!.. Ну, все побросали инструмент и повалили в ворота.
Она радостно глядела ему в глаза.
— Ну, прощайте, Дарья Игнатьевна!
Он держал ее руку, глядя в смеющееся лицо, и сам смеялся.
— Прощайте, Алексей Капитоныч, — и трясла руку, и все не могли разнять. — К нам...
— Ваши гости...
Вдруг испуганно шепнула:
— Батя!..
И исчезла.
За углом кашель и харканье.
Солнце узко и длинно погнало по степи живые синие тени.
— Н-но, поглядим... дьяволы... го-го-го!..
Рябой шел, туго стягивая большие неуклюже-корявые кулаки. Вся его борьба, вся его работа среди рабочих, всегда такая обыденная и привычная, как то, что он каждый день вставал, ложился спать, сморкался, ел, вдруг отделилась от всех мелочей жизни и празднично зазолотилась.
— Го-го-го!.. Ребята, не сдавай... еще будет на нашей улице праздник!.. Эх, Дашута, свет с тобой перевернем!
А поселок и станция просыпались, повсюду забелели дымки.
VI
После службы инженер вошел в дом с обычным ощущением покоя, чистоты, уюта своего жилья, и мгновенным несознанным ощущением мелькнуло лишнее в доме.
Он бегло пробежал глазами по чистой, светлой, веселой комнате; все было на месте — сквозной тонкий тюль на окнах, отражавший мебель, паркет, яркие солнечные пятна и белое платье жены у окна.
Елена Ивановна стояла в глубокой задумчивости, уронив руки, не слышала его шагов и глядела в садик, ничего не видя.
Почему-то сквозь усталость и голодное желание поскорей сесть за завтрак ему бросилась ее стройная, легкая фигура и целая шапка золотых волос в ореоле непокорно выбивавшихся завитушек.
Она обернулась. Губы чуть дрожали.
— Милый, посмотри, какая гадость, — и протянула серую мятую бумажку.
Полынов взял и, с трудом разбирая каракули и нахмурясь, пробежал:
«...посему извещаю вас, барыня, как бывши в трахтире моем в низах мировой, а также аблакят из городу, а также заседатель и купецкий сын Игнатов, пригласимши для плясу и голого виду Феньку курносую да Гашку с сестрой Оловянкиных с водкой и закуской, завели ахвинский вечер в голом виде. Пришедши муж ваш, к нему на коленки сиганула баба, солдатка, в чем мать родила, она же дочь моя, Кара, которая обнимала его до бесчувствия, а он как кот на сало. Как честь моей дочери пострадамши, извещаю вас, барыня, как есть, можете допросить девок, а также мирового, не откажутся...»