— Роман прекрасно написан, однако всё, что касается Нехлюдова и Катюши, мне представляется неудачным, а в первом варианте было ещё неудачнее: Нехлюдов и Катюша сочетаются счастливым браком.
— У Антона Павловича резко отрицательное отношение к браку, — сказала Ольга с тем железным отзвуком в голосе, который уже начинал раздражать.
— У меня резко отрицательное отношение к ханжеству. Особенно к литературному ханжеству.
Хлопнула дверь, простучали каблучки в коридоре, и капитан встрепенулся:
— Пришла!
— Иди к ней и скажи, что я приказала.
Александр Иванович поспешно вышел. Ольга тяжело вздохнула.
— Давно? — спросил Чехов.
— Третий день меня мучает. Не знаю, что делать.
— Рефлексия заела. Водки надо меньше пить. Я зашёл сообщить вам, великая актриса земли русской, что в связи со скорым возвращением в Ялту приглашаю вас вечером к себе, поскольку Марья уходит чуть ли не на всю ночь.
XXVI
Суворин был в Москве, звал и ждал, и он поехал к нему в «Славянский базар». Пьеса на бумаге ещё не начата, но постепенно уже захватывала мысли. Эпизод с капитаном слишком сумбурен, чтобы ввести нечто подобное в пьесу, но в нём чувствовалось что-то значительное. Конечно, придумать можно всё, что угодно. Например, сюжет об офицере, защищавшем студенческую демонстрацию и погибшем от рук жандармов. Его будут хоронить, публика в театре изойдёт слезами и аплодисментами. Если, конечно, цензура пропустит. Или пьесу о русском офицере, сражающемся на стороне буров. Такое и цензура пропустит, и аплодисменты будут.
Но искусство не придумывается. Оно существует в хаосе жизни, и надо его найти и извлечь, пользуясь тем тончайшим инструментом, что дала тебе природа. Назовите его как угодно: интуиция, вкус, талант, подсознание. Он существует, этот инструмент, и его не подменишь хитрым придумыванием.
Надо обязательно понять, почувствовать, может быть, вспомнить нечто важное, прообразное, связанное с истерикой капитана Зальца, найти слова для выражения найденного.
Майский ветерок так обещающе ласкал и приглашал куда-то, что сразу решили ехать на прогулку. Сначала на Новодевичье, на могилу Павла Егоровича. Потом гуляли по берегу Москвы-реки. Нежаркое солнце клонило в дрёму, сонно журчала зелёная вода.
— Алексей Сергеевич, как вы думаете, есть черти или нет?
— А чёрт их знает, может, и есть.
— А Бог есть?
— А чёрт его знает, может, и есть. Лучше расскажите, голубчик, что у вас с Марксом?
— Третий том идёт.
— Он хорошо издаёт. Мои бы так не смогли. Сам работаю как вол, а других заставить не могу — нету характера, голубчик. А с деньгами как?
— Осталось двадцать пять тысяч. Марья хотела вложить в железные дороги, но мне отсоветовали: экономический спад.
— Правильно отсоветовали, голубчик. В Китае и тот...
К солнечно-зелёной сонной тишине прикоснулся сложный бравурный звук, за ним ухнул далёкий барабан. Оглянулись: на плацу сверкало, играло, ритмично покачивалось. Там уже толпились и зрители: мальчишки, нянечки с малыми детьми и любопытствующие бездельники. Подошли и они.
— Александровцы, — сказал Чехов.
Юнкера маршировали под оркестр и песню. Запевала был горласт и музыкален:
Там бел-город полотня-аный,
Морем улицы шумя-ат,
Позолотою румя-аной
В небе маковки горят.
Взвейтесь, со...
Строй подхватывал слаженно и грозно:
Взвейтесь, соколы, орла-ами,
Полно горе го-оревать.
То ли дело под шатра-ами
В поле лагерем стоять...
— Не мешает ли вам, голубчик, что вы продали свои сочинения?
Он, кажется, начинал понимать себя, свои чувства: сожаление о давнем прошлом, о жизни на Истре, когда он дружил с офицерами батареи Маевского. Не грусть об ушедшей молодости — эту банальную меланхолию он старался не пускать себе в душу, — а сожаление о том, что теперь нет рядом тех офицеров. Их вообще теперь нет, в чём-то убеждённых, во что-то верящих, стремящихся всегда и во всём поступать благородно. Маевский был влюблён в некую даму из Воскресенска и стеснялся изменить жене. В его батарее оказался солдат с тяжёлым желудочным заболеванием, не позволявшим есть солдатскую пищу, и командир батареи кормил его на свои деньги, а потом попросил Чехова устроить солдата в больницу.
— Не мешает, Антон Павлович?
— Что не мешает?
— То, что вы продали свои сочинения.
— Конечно, мешает. Писать не хочется.
Юнкера, сделав круг, уходили с песней:
Закипит тогда войно-ою
Богатырская игра-а,
Строй на строй пойдёт стено-ою,
И прокатится «ура!»...
Те офицеры, о которых он вспоминает, исчезли, ушли, как эти юнкера.
— Они уходят, Антон Павлович.
Офицеры, командовавшие строем александровцев, шли по обочине, рядом с пешеходной дорожкой. Один из них, похожий на Лермонтова, обгоняя Чехова, сказал другому: «Попался бы мне этот жид, или армянин, или кто он там, я бы его шашкой пополам разделил, а адвокатишку подстрелил бы, как вальдшнепа...»
— Да. Они уходят.
Песня прекратилась, юнкера удалялись под звуки печального марша. В его пьесе под музыку уйдут офицеры, те офицеры, из прошлого. Уйдут — и сёстры останутся в гибельной пустоте, как Александр Зальца, как он сам, как вся Россия, если из неё удалить мысль, совесть и честь.
XXVII
Вечером пили с Ольгой вино и ели шоколадные конфеты. Он рассказал ей о Суворине, как тот говорил о Боге: «Чёрт его знает, может, и есть». Ольга смеялась.
— Суворину чертей надо опасаться, — сказал он. — Они его в аду поджаривать будут за то, что всю жизнь лгал и писал плохие романы.
— А у меня для вас есть кое-что интересное, — сказала Ольга со сложной актёрской улыбкой — и насмешливой и смущённой. — Помните, дядя Саша утром говорил гадости о великом князе Сергее Александровиче? А мама на днях беседовала с его супругой — великой княгиней Елизаветой Фёдоровной, и та сказала, что Сергею Александровичу очень нравится «Чайка».
— Кстати, как он? Не Сергей Александрович, а Александр Иванович, конечно.
— Выпил водки, пообедал, объявил, что его долг — служить отечеству, и уехал в лагерь, в свой полк.
— В поле лагерем стоять.
В дверь позвонили, горничная, конечно, была отпущена, и он сам открыл. Ему растерянно улыбалась Лика в роскошной шляпе, в светлом платье с поясом, с букетом нарциссов. Наверное, он не сумел скрыть досаду, улыбка её исчезла, лицо сразу постарело и приобрело выражение, с каким обычно сообщают неприятные известия.
Он вежливо приветствовал гостью, пригласил войти, предупредил, что не один.
— А Маша?
— Если букет предназначен ей, вам придётся его унести — она будет поздно.
Вошли в комнату, и дамы приветствовали друг друга дипломатическими поклонами. Он пригласил гостью за стол, предложил вино, объяснил, что обсуждается роль в его новой пьесе.
— Простите, я не знала, что Маши нет, — сказала Лика. — Проводите меня, Антон Павлович.
У двери сказал ей:
— Я всегда рад видеть вас, Лика.
— Я тоже, но без ваших невест. А букетом подметите пол, когда уйдёт ваша немка...