— Лежать на моём диване разрешается только любимой таксе и вам, кукуруза души моей.
— Такса не хрипит, как та, которая уехала в Петербург?
— О чём ты, Лика? — удивилась Маша.
— Не понимаешь ты, Марья, тонкий парижский юмор. Они намекают-с на госпожу Яворскую.
— Это, Маша, был подарок Антона Павловича к моему приезду. Он её отправил туда ради меня. Без него Суворин бы не взял в свой театр эту навсегда простуженную даму. Он хоть и негодяй, но в театре кое-что понимает.
— Сознаюсь: грешен. Торгую живым товаром. На рассказики не проживёшь, а за женщин старик хорошо платит. Кстати, он берёт и певиц из Парижа.
— Маша, он у тебя неисправим. Ехала и боялась, что сразу меня прогонит и даже обедом не накормит.
— Даром здесь не кормят, милсдарыня. За обед берём концерт французского сопрано.
Концерт был обещан, и обед состоялся. Лика расспрашивала о семейных новостях, порадовалась за Мишу, получившего хорошую должность в Ярославле, поинтересовалась, конечно, творчеством хозяина.
— Написал пьеску, — ответил он. — Только вряд ли она будет иметь успех.
— Великий Чехов, конечно, написал что-то гениальное и, как всегда, боится искушать судьбу. Почему вы такой трусливый и суеверный, Антон Павлович? — язвила Лика, терзая его взглядом, потерявшим былую наивность, посверкивающим страстной злостью.
— Все великие драматурги живут на Западе. Дюма-фис умер, но появился Метерлинк. В Париже вы, наверное, смотрели что-нибудь из его пьес?
— У меня, Антон Павлович, не было времени на театры.
Евгения Яковлевна горестно вздохнула и наклонилась над своей тарелкой — было приказано ни слова о ребёнке.
— Лика брала уроки пения, — пришла на помощь Маша, — и ещё приходилось зарабатывать на жизнь.
— Я училась у Амброзелли. Он нашёл у меня сопрано необыкновенно красивого тембра. А что за пьесы у Метерлинка?
— Он бельгиец, пишущий по-французски. «Принцесса Мален», «Непрошеная», «Слепые». В «Непрошеной» на сцене сидит большая семья, все разговаривают о болезни матери и ждут родственницу, а приходит Смерть, и мать умирает. Или, представьте, на сцене в каком-то необыкновенном полумраке, в каком-то вечном лесу сидят двенадцать слепых. Поводырь-священник умер, а они этого не знают и не могут понять, что происходит. Говорят между собой, волнуются, возмущаются, надеются... В этом вся пьеса. Разве я смогу так написать? Но если бы у меня был театр, я бы поставил. Это интересно. Второй раз на этот спектакль вряд ли захочется пойти. Это не «Гамлет» и даже не... М-да...
Хотел сказать: даже не «Чайка».
— А новые рассказы? — спросила Лика.
— В понедельник, милсдарыня, читайте «Русские ведомости». Рассказ Чехова «Анна на шее».
— Что за странное название?
— Надо знать правила ношения российских орденов, медалей и прочих знаков отличия. Одна моя знакомая писательница вышла замуж за придворного чиновника. Новый император сделал его камергером и наградил орденом Святой Анны второй степени, а этот орден носится в виде креста на шее.
— Я знаю эту писательницу, — сказала Лика неприязненно. — Мадам Шаврова. Она у вас кривобокая.
Неожиданно в столовую робко протиснулся Фрол.
— Вы меня простите, что, значит, вот, должен определённо...
— Ты куда прёшь? — возмутился Павел Егорович. — Не видишь, господа обедают?
— Папа, давайте узнаем, что нужно человеку. Говори, в чём дело, Фрол.
— Лошадей готовить на станцию к вечернему поезду? А то я было поить надумал...
— Кто тебе сказал, что надо к вечернему поезду?
— Вот они, когда, значит, ехали. — Он кивнул в сторону Лики.
— Лидия Стахиевна, вы приехали к нам только пообедать?
— Я бы и поужинала, Антон Павлович, но ваше отношение ко мне...
— Наши отношения только начинаются. К вечернему поезду, Фрол, никто не поедет. Можешь лошадей поить, кормить и спать укладывать.
— Их чего укладывать? Они же стоя спят. Лошадь, её, значит, нельзя, чтобы ложилась...
— Иди, иди, — грозно приказал Павел Егорович. — Нечего тут болтать. Господа обедают.
II
Встреча с Ликой растопила в душе что-то, казавшееся навсегда каменно заледеневшим, а заодно рассеяла, размыла, вымела то застрявшее в памяти неприятное, что представлялось прочной вечной преградой между ними. Вдруг открылась простая истина: её отношения с другими мужчинами не должны его интересовать, не должны мешать его чувству к ней. Появились новые, ещё не оформленные точным словом, мысли о любви, и он даже пожалел, что закончил пьесу, — теперь, после встречи с, так сказать, героиней, он написал бы иначе, лучше.
Заставила улыбнуться и вновь задуматься о «Чайке» и любви открытка:
«Cher maitre, проезжаю Лопасню и делаю Вам визит. Сыро, холодно, брр. Поезд идёт тихо. Ялта улыбнулась в этом году. Как поживаете? Что поделываете? Как здоровье? Пишите в Москву, дом Милованской. Преданный Вам ученик Е. Шавров. Написала большой рассказ».
Писала карандашом, спешила, чтобы успеть, пока камергер не вернулся из уборной, даже забыла указать улицу, где находится этот дом Милованской.
В Москве пришлось идти на Большую Никитскую. Дожди размыли тротуары, дворники и ветры вымели опавшие листья, и улица, чистая и светлая, не только напоминала с грустью об ушедшем лете, но и обещала, что зимой будут свои радости. Особнячок Батюшкова, где помещалась Школа драматического искусства, был похож на руководителя школы: невысокий, устойчивый, без лишних украшений, но есть всё необходимое. Немирович-Данченко и его кабинет на первый взгляд более уместны в официальном учреждении, чем в сомнительном искусстве театра: строго, просто, мрачновато. Сам не актёр, а писатель, режиссёр, точно знающий, как надо писать пьесы, как надо их ставить, что и как надо делать с актрисами, он умело носил маску непреклонного начальника. При встречах с Чеховым маска сбрасывалась.
— О-о! Антон! Принёс новую пьесу? Весь театральный мир взбудоражен слухами.
— Пьеса, как всегда, не получилась. Вопреки всем правилам. Поправлю, перепишу и... выброшу. Театральный мир всегда чем-то взбудоражен. Вот Суворин...
Они обменялись мнениями о театральных новостях. Согласились, что Костя Алексеев-Станиславский хорошо поставил в своём Обществе «Самоуправцев» Писемского, что «Ганнеле» у Суворина имеет успех только благодаря микроскопическому тельцу Озеровой, легко сыгравшей пятнадцатилетнюю замученную девочку, а вообще такие пьесы ни ставить, ни смотреть не надо, что Метерлинк интересен, а вялая риторика Ростана — позавчерашний день драматургии... Возникло лишь одно разногласие: Немирович сказал, что единственная надежда русской драматургии — Чехов, а Чехов возразил, напротив, что есть и другая надежда — Немирович-Данченко.
— Если надежда только на меня, то русский театр надо закрывать. И твою Школу тоже. Таланты здесь попадаются?
— Таланты надо открывать ключом.
— Ты подразумеваешь открытие актрис?
— Открывать в женщине актрису, а в актрисе женщину — дело святое, — усмехнулся руководитель Школы. — Некоторые темпераментные мужчины поступают в мою Школу только для этих открытий. Один ученичок мне признался. «Зачем вы поступили в Школу? — спросил я его. — Вы же ничего не хотите делать». А он говорит: «Средства у меня есть, делать мне всё равно нечего, а здесь такие женщины, такие доступные, и всё бесплатно». Приходится выгонять очень доступных. Но таланты есть. Москвин последний год учится[62] — большой будет артист. Сейчас, осенью, пришла одна дама в слезах — Ольга Книппер. Из Школы Малого театра прогнали из-за отсутствия способностей. А посмотрел — настоящий талант.
— Открыл?
— Ну... Открыл талант.
— А Ольга Шаврова?
— Что Ольга?
— Нет. Я о способностях.