— Гениальная, Алексей Сергеевич.
— А вот поди ж ты, премьера провалилась.
— Такое случается не только с посредственными пьесами вашего покорного слуги, но и с самыми значительными произведениями.
— Ваша «Чайка», Антон Павлович, я повторяю, при её некоторой несценичности, очень незаурядная вещь.
— А вот и Александра Александровна.
Она хотела стать нарядной, но не умела быть таковой, а, почувствовав его испытующий взгляд, заволновалась, неловко споткнулась и сказала ему, что он похож на карикатуру, нарисованную ею на выставке, где он рассматривал свой портрет. Он поблагодарил её и, чтобы несколько успокоить, сказал, что осёл в Ницце так его и будил по ночам, а просыпаясь, он вспоминал о ней. Хотяинцева улыбнулась понимающе.
В ложе они были втроём, но слишком близко от оркестра, мешавшего разговаривать. Прекрасные наездницы скакали по кругу арены и становились ещё прекраснее, кувыркаясь в сёдлах, показывая ноги, обтянутые трико. Оркестр играл марш-галоп, с арены поднимался запах конского пота. Художница сказала, что ей душно и она хочет уйти. Решили уйти все вместе.
Тишина и тёмная прохлада улицы успокаивали и что-то обещали.
— Какие чудесные звёзды, — сказала Саша.
Он посмотрел, как восторженно она смотрит вверх, подставляя лицо сияющему небу, и сказал:
— Так легко, наверное, дышится человеку, который только что развёлся с женой.
— Неужели, Антон Павлович, такая прекрасная ночь вызывает у вас только эти мысли? Не понимаю... Или вы...
Она обиженно замолчала.
— Я живу новой пьесой и опять спорю с великим человеком. В пьесе я как бы продолжаю «Войну и мир». Показываю, что произошло бы, если бы Андрей не умер, а женился на Наташе. Получается очень неприглядная картина. Берём извозчика? Александра Александровна плохо себя чувствует, и её надо отвезти домой.
Суворин посмотрел на него удивлённо, однако промолчал. Когда выехали на Садовую и впереди открылось звёздное небо, естественно, вспомнили Лермонтова, и мудрый Суворин поделился своими глубокими знаниями литературы:
— А знаете, вот эти стихи: «Жизнь пустая и глупая шутка» — Лермонтов взял у Байрона.
Когда попрощались с Хотяинцевой и ехали к «Славянскому базару», где, по обыкновению, остановился Суворин, он спросил:
— Почему, Антон Павлович, вы домой её отправили?
— Она плохо себя чувствует.
— Она теперь себя плохо чувствует, а когда сидела рядом с вами, чувствовала себя прекрасно. Ждала, что вы её пригласите.
— Потому и отправил домой, что она слишком много от меня ждёт. Вы заметили, как она обиделась, когда я сказал о счастье развестись с женой? Я это сказал, чтоб её проверить, не участвует ли она сама в планах некоторых моих близких родственников поженить нас с ней. Судя по тому, как она отнеслась к моему пассажу о счастье развода, участвует вместе с моим трезвейшим из трезвейших старшим братцем.
— Он прочит вам в жёны Хотяинцеву?
— Или её, или Наталью Линтвареву.
— А вы по-прежнему как скала?
— Не я, а мои пьесы, рвущиеся из меня. Они требуют полнейшей свободы. Если появится кто-то, имеющий право на моё время, всё пойдёт к чёрту. Не помогут и сто тысяч.
— Вы действительно пишете пьесу об Андрее и Наташе?
— Нет. Это я только что придумал. Однако придумано неплохо. Я найду им место в пьесе.
— А я, знаете, надумал войти в их Товарищество Художественно-Общедоступного театра. Говорил с Немировичем. Он поддерживает. Суворин им нужен. Станиславский вошёл десятью тысячами, а я ещё думаю, чего они стоят. А как с вами, голубчик? Я переведу вам двадцать тысяч авансом.
— К сожалению, вынужден отказаться. Лучше совсем не иметь денег, чем иметь двадцать тысяч долга. Итак, я прощаюсь. Послезавтра в Ялту. До отъезда не увидимся — много дел.
Они все помогают, пекутся о здоровье, некоторые, может быть, даже искренне, и душат его в объятиях лживой любви и лицемерной дружбы, пытаясь превратить в измученного мужа, волокущего семейный воз, и в послушного холуя «Нового времени».
Суворин, конечно, любит его, как свою честную молодость. И ненавидит, как ту свою молодость, которую сам предал и продал.
VII
Утром не было ни предчувствий, ни сомнений, кроме известной приметы — ничего не начинать в понедельник. Спокойное осознание неудачи с деньгами, серенькая незаметная погода и омлет с ветчиной на завтрак — с этого начался исторический день. Вместе с омлетом Бычков подал своё стихотворение, посвящённое А. П. Чехову:
Наверно, взял меня как типа
В своих недурных мужиках.
Я помню старосту Антипа
Да Кирьяка знал в лесниках.
Меня назвал ты Николаем,
Жене Ольгуша имя дал.
Мы лето жили под сараем,
Зимой отрада был подвал.
Стихи были переписаны лихими завитушками.
Поговорили с ним о его семье, пообещал ему подарить «Каштанку» с рисунками, чтобы дети читали. Семён пожелал здоровья и приятного времяпрепровождения на юге.
Он ничего не собирался начинать в понедельник — просто хотел по-дружески предупредить наивного Немировича. Тот репетировал «Царя Фёдора» вечером, и не на Воздвиженке, а в Каретном, в здании театра «Эрмитаж», где и предполагалось открыть первый сезон. Здание срочно ремонтировалось, и, войдя, он оказался в кромешной тьме, споткнулся и едва не упал — вот и примета. Прислушиваясь к доносившимся голосам, нашёл комнату, в которой репетировали.
Здесь вдоль стен стояли свечи и бутылки с коптящими фитилями. Немирович-Данченко в пальто сидел спиной к двери и в чём-то убеждал стоящих перед ним актёров. Он узнал Вишневского. Рядом стояла дама в длинном пальто и в повязанном по-бабьи платке. На Вишневском был напялен какой-то мохнатый ергак, и вообще все были одеты во что-то тёплое. Женщина стояла так, что свет падал только на её лицо, и он во всей этой комнате не видел ничего, кроме её светящегося лица.
Чехову, конечно, обрадовались. Немирович объявил перерыв и увёл его в свой кабинет, где тоже было холодно, темно и неуютно. Зажёг свечу, усадил в кресло, спросил:
— Хочешь посмотреть? Или попрощаться пришёл?
— Хочу тебя поздравить: ты действительно гениальный режиссёр.
— Начало страшное. Не томи, говори дальше.
— Гениальность проявляется и в ошибках.
— Нашёл ещё в партитуре «Чайки»?
— В партитуре. Только не «Чайки». Ты совершенно неправильно трактуешь образ Суворина, если собираешься принять его пайщиком в Товарищество.
— Не я его принимаю, а он хочет вступить, я же не вижу препятствий.
— Ты их увидишь, когда будет поздно...
В дверь постучали, хозяин разрешил войти, и появились двое: один стройный, изящный, с лицом человека, захваченного великой идеей, с каким-то чертежом в руках; другой — маленький, с лицом, даже в полумраке выделяющимся смуглостью, с большим носом. Немирович представил изящного:
— Александр Акимович, бывший адвокат Шенберг, ныне режиссёр Художественно-Общедоступного театра Санин.
Смуглого:
— Михаил Егорович Псарьян, ныне Дарский. Держал антрепризу в Ярославле. Армянин, а мы из него делаем замечательного еврея в «Венецианском купце».
— У нас с вами, Антон Павлович, есть общая знакомая, — сказал Псарьян-Дарский. — Ольга Михайловна Шаврова. Она играла у меня в Ярославле.
— Умная, талантливая девушка, — сказал Чехов.
— Какие вопросы возникли? — спросил Немирович, забирая у Шенберга-Санина чертёж. — Вы будете потрясены, Антон Павлович, когда увидите, какую прекрасную революцию устраивает на сцене Александр Акимович.