— Неужели закроют все газеты и журналы, чьи сотрудники подписались?
— Либералов не тронут — к их фрондёрству привыкли. А мою газету читает вся Россия, и они не допустят с моей стороны какой-то оппозиционности.
— А может быть, ваша подпись повлияла бы на решение вопроса? Может быть, какой-нибудь смягчающий закон был бы принят?
— Что вы, голубчик? Разве у нас может выйти хороший закон? Кто его напишет? Победоносцев?..
И забурлило, полилось привычное жидкое месиво, состоящее из слов, правильно связанных грамматически, но не связанных никакой определённой мыслью. Сначала — всё у нас плохо, но ничего сделать нельзя, затем восторженно-слезливо о великом предназначении России, которая найдёт свой путь, а мы все должны служить ей, а не руководить. Вслушавшись и вдумавшись, поймёшь нечто вроде главной мысли: если нам хорошо, то пусть всё так и остаётся. И ещё уловишь страх перед теми, кто хочет что-то сделать, что-то изменить, и даже горечь понимания, что изменять русскую жизнь необходимо и что он в молодости был с теми, кто пытался что-то сделать, но поверил не столько в мудрость, сколько в силу толпы, черни, пристроился к ней, и не оторваться ему от этой страшной невежественной массы.
Первые номера «Русской мысли» с повестью «Три года» лежали у него на столе, разрезанные и, по-видимому, читанные. Неужели не тронуло его, что о загадках русской души там рассуждает сумасшедший? Тронуло, однако, другое:
— Замечаю, замечаю ваш нетерпеливый взгляд. Прочитал. Хорошо, но где-то не закончено. По первой половинке я вам уже писал и сейчас скажу: не пожалели Ольгу Петровну. Рассудина — это Кундасова.
— Случайно, может быть, что-то взял. Вы же сами беллетрист. Знаете, что нельзя придумать человека, который ни на кого не похож.
— Я-то знаю подробности. Она же свечи гасит. И отношение к деньгам. Её щепетильность, гордость пролетария. Кстати, о её деньгах. То есть об Ольге Петровне, разумеется. Пока она верит, что деньги, которые мы ей даём, — это её аванс от Сытина. Сама она уже не может зарабатывать.
— Да, у неё что-то вроде паралича воли. Считает, что она прогорела дотла, потеряла блага жизни. Направил её к психиатру. Расскажите лучше о своём театре.
— Пока кружок. Первый вечер с отрывками из пьес прошёл неплохо. Вы, наверное, знаете из газет. Теперь делаем настоящий спектакль: «Ганнеле» Гауптмана.
— У Корша появилась молодая интересная актриса Яворская. На Святой они будут у вас в Питере, и у меня к вам просьба: посмотрите её.
— Не унимаетесь, Антон Павлович?
— Любовь к театру не проходит.
— А нынче вечером куда? Масленая ещё идёт.
— Пятница — тёщины вечерки. У меня в Питере одна тёща — Прасковья Никифоровна Лейкина.
VI
Собрались, конечно, литераторы, и Чехова встретили хмельными восторгами. Хозяин — маленький, толстый, лысый — после первых приветствий зашлёпал мокрыми пухлыми губами и сказал:
— Жаль, Антон, что ты со мной не посоветовался, когда писал «Три года». Хорошо написал, но я бы написал лучше...
Это «я бы» он слышал от Лейкина с первых дней знакомства. Раньше раздражало, а теперь вызывало юмористический интерес. Потапенко ещё не привык и спорил:
— Ты бы не мог написать лучше. Ты даже мне говорил, что «На действительной службе» написал бы лучше. Но это же невозможно, Николай. Скажи ему, Антон. Дай я тебя поцелую, Антоша. Ты мой единственный настоящий друг. У меня такое несчастье: жена требует одиннадцать тысяч! Где я возьму?
— Какая жена?
— Которая в Феодосии. Дай я тебя поцелую.
— Не травмируй: у меня зубы болят.
Напротив сидела Лидия Алексеевна Авилова и гипнотизировала его взглядом, который он понял ещё при первой встрече.
— Я знаю, отчего у тебя зубы болят, Антон, — вмешался Лейкин. — Потому что ты их чистишь. Я никогда не чищу зубы, и они у меня никогда не болят. Один раз почистил и едва не околел.
— Может, ты и руки не моешь? — спросил Потапенко.
— И не моет, — радостно подтвердила Прасковья Никифоровна. — С огорода приходит в земле, в навозе — и за стол.
— А чего мыть? Навоз — не грязь. Навоз — прелесть. Запах — лучше духов.
Авилова брезгливо вздёрнула пухлую губку и сказала:
— А облысели вы, наверное, потому, что голову мыли?
— Нет, Лидочка, от литературы. Я, когда пишу, накручиваю волосы на палец и выдёргиваю.
— Тогда бросай писать, Коля! — воскликнул Потапенко. — Волос уже не осталось.
При первом знакомстве с Авиловой, уловив её взгляд, он подумал о ней как о женщине, для которой брак — ширма для любовных похождений. На каждого приглянувшегося мужчину смотрит с вопросом, можно ли с ним это сделать. А один из принципов писателя Чехова: не желать жены ни ближнего, ни дальнего — в мире достаточно незамужних женщин.
Когда выходили в сырую оттепельную ночь, она оказалась рядом с ним. Извозчики стояли рядком у тротуара. Она была в ротонде, руки заняты — шлейф платья, сумочка, бинокль, с которым приехала из театра. Остановилась и смотрела на него с ожиданием.
— Кавалер, помогай даме! — крикнул Потапенко, отъезжая.
Он усадил Авилову, застегнул полость, немного поспорили, куда сначала ехать, решили — к ней.
По дороге излагала ему сюжет рассказа, который хотела написать. Разумеется, о любви.
— Интересно? — спросила она.
— Нет. Не интересно, матушка.
Она хохотала, посчитав его слова за милую шутку, а сама в ротонде с круглым пухлым лицом и впрямь напоминала попадью.
Прощаясь у своего дома, вдруг сказала:
— Приезжайте завтра вечером ко мне.
— К вам? У вас будет много гостей?
— Никого. Муж на Кавказе. Будем вдвоём.
— Меня могут увлечь в другое место. Я здесь у Суворина и от себя не завишу.
— Всё равно буду вас ждать. В девять часов.
VII
Всё же поехал — в ней что-то было для пьесы. И не только — от принципов отступаться нельзя, но иногда возможны исключения. Однако у Авиловой оказались незваные гости, и, встречая его, она смотрела виновато и растерянно. Незнакомая пара набросилась на известного писателя с вопросами о его отношении к Мопассану, Потапенко, винной монополии, японо-китайской войне, избранию Фора президентом Франции и почему-то даже спрашивала о каких-то электрических чайниках. Пришлось много говорить, он устал и хотел уйти вместе с этими гостями, но хозяйка уговорила остаться.
Усадила на диван возле маленького столика, подала вино, пиво, сама села в кресло напротив. Он предпочёл пиво. Говорили, конечно, о литературе. Он возмутился тем, что она носила рассказ Буренину.
— Я сама поняла, что ошиблась. Он сказал мне, что если я сама буду приносить ему свои рассказы... Понимаете? Ему и сама... Тогда он будет их печатать.
— Хороших людей гораздо больше, чем дурных. Хотелось бы уберечь вас от дурных.
Она придвинулась ближе, её колени коснулись его, он услышал её учащённое дыхание. Потянувшись к стакану, как бы случайно отодвинулся и спросил строго:
— Вы счастливы?
— Но что такое счастье? — растерялась она, не ожидая такого вопроса. — У меня хороший муж, хорошие дети. Любимая семья. Но разве это всё для счастья? Я чувствую, что сама по себе, как человек, со своими особыми желаниями и чувствами, постепенно перестаю существовать. Вы понимаете меня?
И вновь тронула его коленями.
Он поднялся и продолжил разговор, шагая по комнате:
— Если бы я женился, я бы предложил жене... Вообразите, я бы предложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни всей этой российской распущенности... и возмутительной бесцеремонности...
Прощаясь, она смотрела на него с недоумением и едва ли не со злостью. Она любит, и она несчастна.
VIII