Литмир - Электронная Библиотека
A
A

   — А крестик носите.

   — Это — чтобы вопросов не задавали.

   — Господа, кушайте, а то вино остынет.

   — Не упивайтеся вином, в нём же есть блуд.

Вновь говорили о литературе, и все посматривали на часы и на двери, ожидая, что вот-вот придёт радость, и он постепенно начал волноваться — вдруг эти милые люди будут разочарованы. Даже закашлялся. Альтшуллер, внимательно наблюдавший за ним, сказал:

   — Осторожнее кушайте рыбу, Антон Павлович: косточки попадаются.

Самая длинная ялтинская ночь обступила их чёрной безмолвной пустыней. После полуночи уже не верилось, что оттуда, из тёмного холодного мира, может прийти хорошая весть.

   — Театр состоит из случайностей, — рассказывал Чехов. — Как режиссёр построит мизансцены, в каком настроении будут актёры, какая публика в театре. В Петербурге «Чайку» играли лучшие столичные актёры — и провал.

И наконец, застучали внизу, захлопали двери, послышались шаги, и радость появилась в виде усталого бледного человека в почтовой фуражке.

«Из Москвы 18.12.98. в 0.50. Ялта, Чехову. Только что сыграли Чайку, успех колоссальный. С первого акта пьеса так захватила, что потом последовал ряд триумфов. Вызовы бесконечные. На моё заявление после третьего акта, что автора в театре нет, публика потребовала послать тебе от неё телеграмму. Мы сумасшедшие от счастья. Все тебя крепко целуем. Напишу подробно. Немирович-Данченко, Алексеев, Мейерхольд, Вишневский, Калужский, Артем, Тихомиров, Фессинг, Книппер, Роксанова, Алексеева, Раевская, Николаева и Екатерина Немирович-Данченко».

Альтшуллер своим холодным докторским взглядом заметил волнение Чехова. После возгласов, поздравлений, угощения посыльного Чехов сказал, что должен отправить телеграмму, и сочинил весьма неудачный текст — нервы подвели:

«Москва. Немировичу-Данченко. Передайте всем: бесконечной всей душой благодарен. Сижу в Ялте, как Дрейфус на острове Диавола. Тоскую, что не с вами. Ваша телеграмма сделала меня здоровым и счастливым. Чехов».

И ялтинцы потом негодовали.

Ещё бы не волноваться человеку, у которого распространённое поражение обоих лёгких, особенно правого, с явлениями распада лёгочной ткани, и значительно ослабленная сердечная мышца.

XV

Насладившись величественно-холодной атмосферой власти, её снисходительно-мягким обращением, сиянием её паркетов, зеркальным блеском шаров на телефонах, Суворин собирался откланяться, но министр финансов Российской империи милостиво задержал:

   — Не спешите, Алексей Сергеевич, у меня ещё есть время. Вспомнил о том же Куропаткине. Как-то зашёл к нему вечером, накануне его доклада у государя. Хотел быстро уйти, чтобы не мешать подготовке, а он меня задержал и говорит: «Я знаю дела, которые буду докладывать, вот теперь читаю Тургенева, так как после доклада я всегда завтракаю у государя с императрицей, и всё хочу постепенно ознакомить государыню с типами русской женщины». Каково?

   — Ему делает честь, что он знакомит государыню с Россией через Тургенева.

   — А кто у нас ещё есть, Алексей Сергеевич? Недавно у жены собрались дамы, я зашёл, слышу: «Потапенко... Чехов...» А я не знаю. Вы-то всех новых знаете.

   — Знаю, Сергей Юльевич. Потапенко критики называют «бодрый талант», но он недалёкий. Чехов — талантливый. Кремень-человек и жестокий талант по своей суровой объективности. Избалован, самолюбие огромное. Но он певец среднего сословия. Никогда большим писателем не был и не будет...

Вернувшись к себе, Суворин нашёл в приёмной ожидающего Сергеенко. Длинный, всегда неспокойный, многоречивый, в обязательном чёрном костюме — других не носил. Чехов его недолюбливал и прозвал «погребальные дроги стоймя».

   — Заходи, голубчик. Здравствуй. Чем могу служить?

   — Не мне, Алексей Сергеевич, а нашему дорогому Антону Павловичу. Я имею от него доверенность на заключение договора с Марксом. Договор готов, и я от вас еду к немцу подписывать. Если, конечно, вы не предложите Антону Павловичу своё. Условия с Марксом такие: семьдесят тысяч в рассрочку. Сразу — двадцать тысяч, остальные в течение двух лет.

   — В рассрочку? Маркс... И тот... Немец доволен?

   — Не очень. Антон Павлович в телеграмме напугал его: дал слово жить не более восьмидесяти лет. Он даже из-за стола вскочил и зашагал по кабинету, считая на ходу: «Fünf und zwanzig Jahre — Tausend fünf hundert... Dreiβig Jahre — ein Tausend...»[70] По договору он должен будет платить Антону Павловичу за всё, что тот напишет после подписания, и при этом плата за лист увеличивается.

   — А пьесы?

   — Право поспектакльной оплаты Антон Павлович оставил себе и наследникам.

   — Не подписывайте, голубчик. Я ему вышлю двадцать тысяч немедля.

   — В долг?

   — Аванс, голубчик.

   — Почему вы не хотите купить в рассрочку? Тысяч за восемьдесят? Больше двадцати тысяч вам всё равно же не придётся платить сразу.

   — Нельзя так немедленно решить, голубчик. Надо подумать, посоветоваться... И тот...

   — Сколько времени ждать?

   — Я напишу Антону Павловичу.

   — До свидания, Алексей Сергеевич. Еду подписывать.

   — Поймите, голубчик: я не банкир. Все считают, что я богач. Это вздор. Главное же, понимаете, меня останавливает нравственная ответственность перед моими детьми и тот... Как я могу навязывать им в будущем различные обязательства и тот... А я дышу на ладан.

XVI

В марте кусочек аутской холмистой степи был припечатан фундаментом его дома и получил разительное отличие от остальной части земного шара — он стал его землёй. В эту землю он сажал черешни, шелковицы, миндаль. Несколько старых миндальных деревьев, остававшихся на участке, покрылись нежно-розовыми цветами, и захотелось ехать в Москву.

Писатель, врач, бывший народоволец и вообще очень хороший человек Сергей Яковлевич Елпатьевский возмущался и отговаривал:

   — Теперь в Москве самое отвратительное время. Все хляби московские разверзнуты.

   — Ялтинские хляби хуже московских.

   — Какие же здесь хляби, Антон Павлович? Всё цветёт.

Ялта цвела, и солнце стояло над Ай-Тодором, и на кладбище, где они с Елпатьевским прогуливались, оглушительно кричали стаи перелётных птиц, устроивших себе здесь привал.

   — Это мои мелиховские скворцы. Я по голосу узнал. И трясогусочки наши. А в Москве сейчас хорошо, как в Европе среди зимы: солнышко, мостовые мокрые светятся, в колокола звонят. Помните, как звонят у Николы Мокрого? А студенческие пирожки на Моховой помните, Сергей Яковлевич? С лучком, с перцем, с собачьим сердцем.

   — Вы прекрасно знаете, Антон Павлович, что с вашими лёгкими сейчас нельзя в Москву. И что вас туда так тянет? В студенческой революции хотите участвовать?

О чём бы ни говорили теперь, а все разговоры обязательно сводились к студенческим беспорядкам.

   — Русский студент — лодырь, — убеждённо сказал Чехов. — И не стоит на них возлагать надежды. Кончат учиться — станут теми же прокурорами.

   — Больше среди них окажется подсудимых, чем прокуроров. И вы это знаете. И не к лицу вам, Антон Павлович, повторять суворинские гнусности о том, что студенты должны учиться. Скажите ещё, что надо благодарить государя за его милости, за то, что он не отправил их на каторгу, а всего лишь выгнал из университетов и теперь ещё в солдаты будет отдавать. Наконец-то общественность возмутилась и назначила над Сувориным суд чести...

   — Смотрите, какие интересные надписи, Сергей Яковлевич...

Елпатьевский, конечно, во всём прав, и вообще он очень хороший человек, а с очень хорошими людьми трудно разговаривать. Когда-то Короленко, тоже очень хороший человек, пытался свести его с Михайловским и Глебом Успенским, и все трое смотрели на него, как учителя на двоечника. Очень хорошие люди почему-то всегда требуют, чтобы и ты был очень хорошим. Конечно, Суворин негодяй, и правильно, что над ним назначен суд чести, и с ним давно следовало бы порвать, но кто кормил бы семейство Чеховых? Издавал бы его книги по нескольку раз в год? Очень хорошие люди? И теперь...

вернуться

70

Двадцать пять лет — тысяча пятьсот... Тридцать лет — тысяча... (нем.)

89
{"b":"565725","o":1}