Ужин, как полагается, был отменный. После ужина начались танцы. Пётр спросил мёду. Но у купца Гоппа такого русского напитка не водилось, и Пётр удовольствовался анисовкой. Поднесли царю, да не в том кубке, из которого он всегда пил анисовку и который возил с собой. Пётр удивился. Он любил свой кубок, серебряный, с особой крышечкой, весь изукрашенный чудесно вырезанными фигурами. А Пётр все свои вещи ценил и берёг.
Царь лишь бросил взгляд, и приближённые поняли, что быть беде. Бросились искать кубок — вроде ставили его на стол купеческий, ан нигде его не оказалось. Голландский купец был в отчаянии: как же, в его доме случилась такая пропажа.
Но Пётр понял, что это дело не рук купца или его челяди. Он приказал запереть ворота, никого не выпускать со двора, и сам повёл допросы. Не стеснялся расспрашивать даже прислугу.
Слуги купцовы сказали, что во двор никто не выходил, только паж Юрлов приглядел за каретой Марфы Матвеевны. Пётр самолично вышел во двор, обшарил карету невестки и в одном из тёмных углов обнаружил свой чудесный кубок. Он торжественно внёс его в дом, выпил свою анисовку и холодно бросил Марфе Матвеевне:
— Утром пришлёшь мне своего пажа Юрлова...
Красная от стыда и смущения, приехала Марфа Матвеевна в свой дворец и призвала к себе Юрлова.
— Прости, Христа ради, государыня, — повалился ей в ноги бойкий паж. — Не вели казнить, вели помиловать. Бес попутал, хотел из царского жбана анисовки испробовать...
Она молча ударила его в лицо ногой, истоптала всю его спину. Мало того, что крал из её сундуков — не досчитывалась много ценного, но всегда выворачивался, выходил сухим из воды, — так ещё и на царский кубок позарился. Однако потом опомнилась, запричитала, помня все его ласковые и льстивые слова:
— Что ж ты наделал, треклятый! Засечёт тебя государь и навечно запишет в солдаты аль, того хуже, в матросы по воде бегать...
Истоптанный Юрлов целовал царёвой вдове ножки, слёзно каялся, униженно просил милости, и вдова сжалилась:
— Быть мне из-за тебя, холопа-вора, ославленною, но душу твою не дам загубить...
Сунула ему несколько червонцев и приказала:
— Не ценил ты царской милости, теперь спасай свой живот, как сам знаешь... — И велела со двора бежать.
На другой день послала сказать Петру, что паж Юрлов сбежал и сыскать его нигде не могли...
Царский выговор Марфа Матвеевна помнила до конца дней своих и с тех пор боялась Петра пуще огня. Ни к каким шептунам не приставала, держалась подальше от завистников и опальников, чтобы, не дай бог, не узнал хоть слова нескромного царь, такой скорый на расправу даже с ближними родичами.
Поведением своим заслужила благоволение Петра, и он хоть и держался с тех пор с Марфой Матвеевной холодно, но не забывал приглашать на ассамблеи и даже на житьё в Петербург позвал как члена своей царской фамилии.
Марфа Матвеевна долго тужила о лукавом своём паже Юрлове. Мельком прослышала, что забежал он далеко, а потом постригся в вологодский монастырь под именем Льва. А уж далее по церковному чину выслужился до епископа, начал церковные дела в Воронеже да на беду завёл ссору с губернатором, которому тоже хотелось пригреть текущие рекой церковные денежки.
Уже много после этот вороватый епископ отказался принести присягу Анне при её восхождении на престол, отговорившись неимением указа от святейшего Синода. Тут и подловил его губернатор, донёс в Сенат, и кнут настиг бывшего пажа. Его лишили сана и сослали в самый отдалённый Никоновский монастырь, славившийся своими строгими порядками и самой страшной монастырской тюрьмой.
Елизавета, восходя на престол, вспомнила о вороватом епископе, велела вернуть ему сан и епархию, но Юрлов, помня свою первую вину, не захотел снова быть епископом и спокойно прожил до самой смерти в Знаменском монастыре в Москве...
Двор Марфы Матвеевны поредел. Пётр строго следил, чтоб лишних людей возле себя не имела, и казна ей выдавалась самая скромная: только и хватало на вдовьи уборы и содержание крохотной свиты. Но Марфа Матвеевна не жаловалась — понимала, что лукавый царедворец способен опозорить царицу, и взгляда пристального на молодых пажей и служителей не бросала, хоть и одиноко и скучно ей было в широкой вдовьей постели...
Совсем по-иному относился Пётр к другой своей невестке — вдове царя Ивана.
Мало того, что выдали её замуж за убогого и слабоумного брата Петра — Ивана, так ещё и осталась она вдовой с тремя дочками-малолетками, и надо было ей не только содержать свой двор, но ещё и за дочерями приглядывать, кормить-поить их, воспитывать, а потом и думать, как пристроить.
На них Пётр имел свой взгляд: ему, политику, было интересно породниться с европейскими дворами, а дочки Прасковьи вполне годились для этого. Так раньше было — русские цари женились на своих, природных боярышнях, молодых да красивых, чтобы потомство было знатное и крепкое. А теперь Пётр вышел на арену европейскую, и родственные связи с герцогами да королями нужны ему были позарез, чтобы сплотить дружбу с западными монархами. И Пётр не жалел денег для Прасковьи и её дочерей, хотя для себя и своих домашних был скуповат.
Если «у комнаты великия государыни царицы Марфы Матвеевны считалось 9 стоялых, 21 подъёмных, итого 30 лошадей, и на корм им по окладу отпускалось 330 четей овса, 75 мерных сена, 275 возов без чети соломы ржаной», столько же значилось и у тётки царя Татьяны Михайловны — сестры отца Петра — Алексея Михайловича, только вместо 330 четей овса отпускалось всего 304, то «у великия государыни Прасковьи Фёдоровны 24 стоялых, 56 подъёмных, итого 80 лошадей, а на корм им отпускалось стоялым в год, а подъёмным на 7 месяцев 880 четей овса, 200 копен мерных сена, а на подстилку 732 воза соломы ржаной...»
А денег Прасковье Фёдоровне отпускалось из государевой казны и того больше. Марфа Матвеевна была одинока, на комнату ей давалось в год 2000 рублей, а Прасковье выделялось в три раза больше: три царевны требовали и больших расходов. Даже служителям и нижним чинам села Измайлова, где бытовала Прасковья, выдавались деньги из казны наравне со служителями царского подворья в Преображенском.
Посему царица Прасковья жила, не стесняя себя экономией. Но поверх царского содержания, выдаваемого из Большого приказа, получала она ещё и огромные доходы со своих вотчин деньгами и запасами. А вотчины эти были в разных волостях Новгородского, Псковского и Копорского уездов, да ещё и в Ставропольской сотне. А всего во владении её было около 2500 крестьянских и посадских дворов. Богатейшая боярыня была царица Прасковья, однако не стеснялась выпрашивать у царя Петра ещё и ещё денег на поддержание своего обихода.
Кормились от двора и другие царские родственницы — сёстры от первого брака Алексея Михайловича, сёстры от второго его брака, и ни о ком из них не забывал Пётр, хоть и урезал расходы на царскую семью из года в год. Да и то сказать, одних певчих у Прасковьи Фёдоровны на службе состояло двенадцать человек, да двенадцать же у Татьяны Михайловны, да двенадцать у Евдокии Алексеевны с сёстрами, да у Натальи Алексеевны тоже двенадцать. А всего певчим «отпускалось в год более 800 четвертей с осьминою и с четвериком и половиною четверика ржи и в том же количестве овса...»
Так что расходов по царской великой семье у Петра было столько, что он лишь за голову хватался: где взять денег на свои многочисленные походы и войны? И урезал расходы цариц и царевен сколько мог, но и понимал, что его родственники не должны терпеть нужду.
Основав Петербург, Пётр приказал всей своей многочисленной родне, всем знатным людям Москвы, всем чиновничьим приказам перебираться в крохотный немецко-чухонский городок, чтобы они всегда были у него под рукой, чтобы тратилось меньше и чтобы Пётр мог видеть всех во всякое время, когда бывал в столице. Москву он терпеть не мог, а уж после Стрелецкого бунта и вовсе возненавидел Московский Кремль. А теперь, по взятии Нарвы и Дерпта можно было не опасаться за берега Невы. Шведы ныне предпочитали отсиживаться в своих крепостях, перестали искать сражений в открытом поле.